— Уж лучше вы её не пожимайте. Она у меня болит. Я её обжёг.
Папа сейчас же помазал Ивану Фёдоровичу руку мазью.
— Вот и хорошо, — сказал Иван Фёдорович. — Теперь я надену белую перчатку, и ничего не будет заметно.
Тут пришла мама с яблоками.
— А у нас пожар был, — говорит папа. — Дай-ка нам по яблоку. Скатерть твоя сгорела. В жизни я так не хохотал! Чтобы у самого пожарного — вдруг пожар.
И они смеялись, и мама сказала:
— Милиционер — просто герой. Руку обжёг — и хоть бы что.
— Да, — сказал я, — он герой, но и наш папа тоже ничего себе. И мы с мамой стали говорить о том, что наконец-то повидали папу в полной пожарной форме.
Поговорили, и я выглянул в окно: мой знакомый милиционер по-прежнему регулировал уличное движение.
А на улице была уже весна. Очень ярко светило солнце, на деревьях распускались почки, чирикали птицы.
— Мам, весна! — сказал я.
— Да, — сказала мама, — скоро уже Первое мая.
Утром папа надел белую рубашку, синий пиджак и сел пить чай с пирогами. А я в это время мыл шею и уши.
— И зубы мудрости вычисти порошком, — сказал папа. — Мой сын должен сверкать весь, как медная пуговица... Наташа, привяжи ему галстук.
Мама привязала мне галстук, и мы пошли. Возле дома стоял Геня Лошадкин — начищенный и намытый, но немного грустный.
— С Первым маем, Лошадкин, — сказал я. — Мой папа — лучший пожарник, и потому он получил билет на трибуну, откуда всё видно, а я...
— А вы, Миша, хвастун, — сказал сзади знакомый голос. — Лучший пешеход в моём районе должен быть к тому же скромным человеком, не так ли, товарищ Лошадкин?
Я обернулся и увидел Ивана Фёдоровича. Он был в штатском костюме и держал руку на перевязи.
— С праздником, — сказал мой знакомый милиционер. — Приглашаю вас, товарищ Лошадкин, пройти со мной на трибуну. В последнее время вы стали обращать внимание на правила уличного движения, и я горячо приветствую вашу дисциплинированность. Не стесняйтесь, пойдёмте! Как поживает ваша маленькая сестра Леночка?
— Наша Леночка заболела,— сказал Геня, — у неё болит горло, и она не кушает даже пирожное. Представляете? С розовым кремом корзиночка, а она не кушает.
— Невозможно представить, — сказал Иван Фёдорович. — Если бы она ещё не кушала песочное пирожное, а то корзиночку с розовым кремом...
По дороге Иван Фёдорович рассказал нам, почему у него рука на перевязи. Всё дело было из-за нашего пожара. Тогда он обжёг руку и думал, что это пустяки, но оказалось — не пустяки, и доктор запретил ему регулировать движение.
— Даже неудобно смотреть в глаза своим товарищам по работе, — сказал Иван Фёдорович, — вместо того чтобы регулировать колонны трудящихся, я прогуливаюсь в штатском костюме...
На трибуне было очень интересно. Нас с Лошадкиным пропустили вперёд, и мы видели всю площадь и весь замечательный военный парад. Мы только зазевались, когда полетели самолёты, и не сразу посмотрели вверх, но зато всё остальное мы видели с начала до конца—и пехоту, и моряков, и большие танки, и маленькие танкетки, и пушки, и пулемёты, и кавалерию, и даже музыкантов, которые тоже прошли перед нашими трибунами. И демонстрацию мы видели, хоть и устали стоять к этому времени. А когда всё кончилось, папа пригласил на обед к нам Ивана Фёдоровича.
— Благодарю вас, — сказал Иван Фёдорович, — но удобно ли будет, если я стану кушать левой рукой?
— Пустяки, — ответил папа, — моя жена Наташа будет очень рада угостить вас в нашем доме.
За обедом папа рассказывал разные случаи неосторожного обращения с огнём, а Иван Фёдорович рассказывал, как соблюдают правила уличного движения. Вечером пришёл Геня Лошадкин и сказал:
— Можно у вас посидеть? Леночка наша совсем заболела и даже ничего не понимает, когда ей говорят. Мама плачет, а папа отправился за доктором. Вместо обеда я только скушал два пирожных.
Моя мама покормила Геню обедом, а поздно ночью мы узнали, что у Леночки скарлатина и что её увезли в больницу.
— Вот так номер, — сказал Иван Фёдорович, — час от часу не легче. Тем не менее советую вам, друзья мои, не унывать.
И он попрощался с нами левой рукой.
Вот я рисовал, рисовал и есть захотел. Вечером это было. Папа наш спал, а мама учила уроки.
Я и говорю:
— Мам, ты меня извини, что я тебя отрываю, но только я кушать хочу.
А мама отвечает:
— Сию минуточку, потерпи, пожалуйста, Мишук, не отвлекай меня. Можешь потерпеть?
— Могу, — говорю, — но только немного. Уж очень у меня аппетит разыгрался. Слышишь, как в животе урчит?
Мама не ответила; я ещё два танка нарисовал и потом домик. Домик вышел кривой, и тогда я нарисовал, что он горит. А танки переделал в дирижабли. Тут мама кончила готовить уроки, сложила свои книжки и пошла накрывать на стол. Открыла буфет да как закричит:
— Мишка, мышка, Мишка, мышка!..
А сама вся бледная сделалась, дрожит, и на глазах слёзы выступили.
Папа с дивана вскочил, командует:
— По машинам!
Это ему показалось, что на пожар надо ехать.
А маленькая мышка по полу бегает, никак свою нору от этого крика найти не может. Потом папа разобрал, в чём дело, как начал хохотать.
— Ай да Наталья, — говорит, — ай да храбрец! Представляю, как ты будешь тушить зажигательные бомбы в случае войны или разбирать фугасные замедленного действия... Эх ты, Наташа моя, Наталка, Наталочка...
Мышка за это время куда-то удрала.
Ну, а мама нахмурилась и молчит, чай наливает.
— Ничего, — папа говорит, — ты не огорчайся, Наташа. Я завтра мышеловку куплю. Все вы, девочки, трусихи, верно, Миша?
Я ответил, что не знаю.
— А я знаю, — сказал папа. — Ведь мы с тобой не боимся мышей, верно?
— Верно, — говорю.
— И крыс не боимся, и пауков. Так?
— Так, — говорю.
Вдруг мама отодвинула от себя чашку с чаем и встала.
— Я тоже могу не бояться, — сказала мама, — и зря вы меня обижаете. Когда понадобится, я ничего не испугаюсь, вот увидишь, Мишка. И неправда это, что девочки трусихи: девочки ничуть не хуже вас — мальчиков. Не хочу больше с вами чай пить.
Тут папа стал перед мамой извиняться и очень долго извинялся, и я тоже извинялся, и всё-таки мама весь вечер с нами не хотела разговаривать. И когда я лёг спать, сказала мне: «Спокойной ночи, Михаил». А не «Мишка», как говорила всегда.
Ну и штука — я заболел скарлатиной.
Вылезаю я из ванной, а мама говорит:
— Ну-ка, ну-ка, что это у тебя такое?
А у меня на груди, и на ногах, и на животе сыпь. Мама говорит:
— Садись обратно в ванну, я быстро в книжке посмотрю. Убежала и возвращается с книгой. Прочитала, потом говорит:
— Сыпь малинового цвета. Так. Щёки красные — так. Нос белый — совершенно верно...
И как заплачет! Завернула меня в простыню, потом в одеяло, потом ещё в одеяло, положила на кровать, суёт мне градусник. А слёзы по щекам так и льются.
И спрашивает меня:
— Горло болит? Глотать больно? Говори скорее, я с ума схожу.
Я принялся глотать — болит.
Она мне ложку в рот:
— Говори: а-а-а.
— А-а-а!
— Так и есть. Давно горло болит?
— Утром болело, а потом прошло, а потом опять заболело.
— Почему же ты мне раньше не сказал? Что за мальчишка такой, я тебя больного в ванне мыла...
Сразу доктор пришёл и сказал, что меня заберут в больницу. Мне это не понравилось, но он объяснил, что там много ребят и скучно мне не будет.
Утром, я как раз какао пил, входят два человека в белых халатах, и один, молодой, спрашивает:
— У кого тут воспаление лени?
Я отвечаю.
— Воспаления лени у меня нету, я учусь хорошо, а скарлатина у меня есть. Вы на машине приехали? Сейчас какао допью, и, если хотите, поедем. За девочкой Лошадкиной вы тоже приезжали? Вот, наверное, ревела?
А мама у них спрашивает:
— Скажите, это не опасно, что он так много говорит? Как сорока, а температура всего тридцать семь и шесть.
Постарше отвечает:
— Все они как сороки.
Меня положили на носилки, закутали в одеяла и понесли. Потом в машину носилки засунули и который помоложе сел рядом. Как раз в эту минуту папа к дому подбежал.
— Не робей, — кричит, — Мишка, и в больнице люди живут!
Дверца захлопнулась, и мы поехали.
А на нашем перекрёстке я поднялся и крепко прижал лицо к стеклу, чтобы Иван Фёдорович увидел, кто проезжает мимо него в шикарной «скорой помощи» с красными крестами и ревущим гудком.
Вот уж не думал, что мне удастся прокатиться в «скорой помощи».