они обязательно раскрошатся или вообще растворятся в воздухе. Но зато их получилось целых восемь штук — восемь кусков самого настоящего хлеба.
Дожидаясь раздела, я скорчил самую жалостную мину, стремясь любым способом пробудить мамино сочувствие. Мама глянула сначала на меня, потом на отца, у которого был такой вид, будто все происходящее не имеет к нему ни малейшего отношения, — он старательно застегивал телогрейку. «Тем лучше», — подумалось мне.
Отец взял стоявший в углу топор, засунул его за ремень и тщательно одернул телогрейку.
— Пойду, — сказал он. — Бригада уже наверняка добралась до делянки.
И тут мама быстро схватила четыре куска хлеба, прибавила к ним пару вареных картошек, лепешку из березовой коры, завернула все это в чистую белую тряпицу и сунула в карман отцовской телогрейки.
— Бери, — сказала она. — И не выдумывай ничего — обязательно все съешь.
Мне пришлось крепко стиснуть зубы, чтобы не вскрикнуть от такой несправедливости. Целых четыре куска!.. Отец быстро вышел, я расслышал, как хлопнула за ним дверь избы, а потом и увидел, как он сам пробегает мимо окон, поправляя на бегу засунутый за пояс топор.
— Ну, чего ревешь? Папа тяжело работает, ему и нужно больше. Иначе он у нас совсем ослабеет и еще разболеется.
— Я знаю…
— А если знаешь, то не хнычь. — Она взяла со стола три кусочка хлеба и пододвинула ко мне: — Это тебе.
Себе она оставила один-единственный кусочек, да и тот самый тоненький. Я понимал, что это тоже несправедливо… Мне бы сказать что-то, отказаться. Но не мог. Схватив доставшиеся мне кусочки хлеба, я забился в угол и в несколько секунд расправился с ними. Только во рту некоторое время чувствовался ароматный, ни с чем не сравнимый привкус, да осталось несколько застрявших в зубах крошек, которые я старательно пытался добыть языком.
На столе темнел одинокий кусочек хлеба. Мама к нему пока что так и не притронулась. Я украдкой следил за тем, как она, чуть морщась, неторопливо пережевывает лепешку из березовой коры, отщипывая от нее крохотные кусочки. А может быть, ей просто не хочется хлеба? Может, тогда она отдаст его мне?..
Это уж совсем подло! Даже думать об этом — свинство. Отвернувшись, я принялся старательно строгать заготовленную накануне деревяшку, из которой должен был получиться великолепный револьвер. Краешком глаза я все-таки видел, как мама потянулась за своим кусочком, оглядела его со всех сторон, понюхала, а потом завернула в тряпочку и спрятала в шкаф.
— Обжора, — сказала она, улыбаясь. — Взял и сразу все съел. А я оставлю на потом.
Так-то вот. Сегодня мне уже больше нечего ждать. А у мамы еще целый день впереди — теперь она спокойно будет дожидаться вечера, когда наступит наконец тот блаженный момент, когда она откроет шкаф и возьмет припасенный хлеб.
Я хранил молчание, яростно стругая твердое дерево так, что кончики пальцев у меня онемели. Выстругаю револьвер, приделаю к нему ствол из медной трубки, заряжу серой из спичечных головок или — еще лучше — выпрошу у Мишкиного отца немного охотничьего пороху. А потом забью в ствол стальной шарик (у меня уже был заготовлен такой шарик из подшипника) и отправлюсь в лес на поиски медведя. Медведя я обязательно свалю одним выстрелом — нужно только подпустить его поближе и целиться точно в глаз, — и будет у нас жареное мясо, мама наготовит его целый противень, сало закоптим, окорока — тоже, а из медвежьей шкуры мне сошьют настоящую медвежью шубу.
Я не заметил, как мама вышла из избы. Наверное, пошла к соседке или в магазин, узнать, не привезут ли чего-нибудь. Я остался один. В воздухе еще сохранялся теплый хлебный запах. Я подошел к шкафу и открыл дверцу. Нет! Мне и в голову не могло прийти прикоснуться к маминому хлебу. Я хотел только понюхать его.
Запах хлеба чуть слышно пробивался сквозь тряпицу, смешиваясь с запахом полотна. Посмотреть бы на него. Я осторожно развернул тряпицу и наклонился над хлебом. Закрыв глаза, я с минуту наслаждался ни с чем не сравнимым его ароматом.
— Фу! — громко сказал я. — Пахнет глиной.
Но это было ложью. Может быть, и не совсем ложью, но через минуту я снова наклонился над хлебом. На этот раз я уже не закрывал глаза и приметил крошку, которая отпала от корки. Я прижал ее пальцем. А потом поднес палец вместе с крошкой ко рту.
И еще одна крошка. Может быть, ее раньше и не было, может быть, я зацепил чуть заметно за корочку, и от нее отвалился кусочек. Не могу ручаться. Но и эта крошка пристала к моему пальцу и подобно первой исчезла во рту. А потом…
Желудок мой уже перестал быть просто желудком, а превратился в самого настоящего врага, коварного, беспощадного и, главное, значительно более сильного, чем я.
…С ужасом смотрел я на тряпицу, совершенно пустую, как будто бы в ней никогда и не было никакого хлеба. Я смял ее в комок и засунул его в самый угол полки. Затворив дверцу шкафа, я изо всей силы ударил по нему кулаком, так что даже кожа лопнула на костяшках пальцев и показалась кровь.
А потом я убежал.
Домой я вернулся, когда было уже совсем темно. Мама что-то шила, низко склонившись у керосиновой лампы. Я остановился перед нею. Ноги уже не держали меня, в голове шумело, а перед глазами вспыхивали то красные, то ослепительно яркие серебряные круги. Губы тоже были какие-то чужие — припухшие и сухие.
— Убей меня, — прошептал я, хватаясь за спинку кровати, чтобы не свалиться, а потом стал выкрикивать: — Лучше я просто уйду в тайгу, сейчас же уйду, насовсем!..
Она вскочила с табуретки, подбежала ко мне. Фигура ее, казалось, плыла по воздуху и была почти прозрачной. Я закрыл глаза и почувствовал на лбу ее прохладную ладонь.
— Господи! Да у тебя температура!
…Мы пробирались с Мишкой через таежные заросли, ноги тонули во мхах, по лицам стегали упругие хвойные ветки. Потом пошла какая-то топь, скользкое и холодное болото, а потом дорогу нам преградили старые трухлявые стволы, послышался волчий вой и крик совы. Мы двигались