– Садись! – говорит он Сене.
Тот не отвечает.
– Ты языка лишился? – сердито спрашивает Наташа.
Сеня пристально смотрит на тот берег, на песок и сосны и молчит.
– Ну, как знаешь!
Андрей садится в лодку. Наташа, спросив меня взглядом, вскакивает за ним. Лодка накренилась и опять плавно закачалась на воде. Андрей попробовал весла, взмахнул – лодка дрогнула и пошла.
Как завороженные следим мы за белым Наташиным платком, за голубой рубашкой Андрея. Он широко взмахивает веслами, и лодка идет ровно, быстро. Вот они пристали к тому берегу, вот вылезли на песок и стали подниматься в некрутую гору.
Степа копается в прибрежном песке. Обиженный невниманием, он больше не глядит на Сеню.
– Я сколько раз с Андрей Николаичем на лодке катался, – говорит он, ни к кому не обращаясь.
А Сеня? Он смотрит на ту сторону, чуть приоткрыв рот. В его глазах ничего нельзя прочитать, взгляд напряженный, и только. Он не просился встречать, мы просто взяли его с собой – как же иначе? А тут я на секунду подумала: может, зря. Если он встретит Настю так, как было, когда мы стояли у больничного окна, радости не будет. И тут же я забыла о нем. Я увидела на том берегу троих, они шли к лодке, Настя – посередине. Вот они сели в лодку. Взмах весел. Теперь они летят к нам, ближе, ближе, вот я уже слышу голоса, Наташин смех, вот они машут нам. И вдруг Сеня срывается с места и как есть, в башмаках, ступает в воду – и шлепает по воде навстречу лодке. Я едва успеваю схватить его за рубашку, он вырывается и, не помня себя, шагает все дальше – вот он уже по пояс в воде. Делать нечего, сбрасываю туфли и спешу за ним. У Сени руки протянуты вперед, он хватает лодку за борт, словно пытаясь остановить ее.
Настя счастливо смеется, но она не удивлена. Можно подумать, что она и не ждала ничего другого. А Сеня, забыв обо всем, цепляется за Настю. Он ничего не говорит, да и зачем говорить!
Наташа смотрит на меня. «Что случилось? Как же так?» – читаю я в ее взгляде.
– Парень, а ревет, – сказал Степа.
К счастью, Сеня этого попросту не услышал!
* * *
Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Г. К. Карабановой.
Дорогая Галина Константиновна!
Пишет Лира. Привет Вам и всем нашим. Должен я по совести Вам сообщить одно дело. За что это именно мне такое, что я должен Вам сообщать только проклятое? Сначала про Федю, а теперь вот это. Честное слово, чего бы не дал, чтоб хорошее сообщать. Да что говорить, сами понимаете. Так вот, значит, Колька Катаев угодил в штрафную роту. Одно могу сказать – не за трусость, не за подлость. За характер свой. Он просил не сообщать, но я так считаю, что хорошее никто не доложит, а про плохое – будь здоров – охотники найдутся, а я не хочу, чтоб от чужого узнали, лучше от своего.
Ждите, стало быть, от него письма. Не иначе, как, дьявол, он сейчас в огонь полезет. Один я теперь, Галина Константиновна, из нас троих. Тяжеловато. Помните обо мне. Стыдно просить, ведь я и так знаю, что помните. Нашим не говорите. Эх, хоть бы слово от Семена Афанасьевича! Хоть не мне, а Кольке черкнул бы. Все бы легче.
Ваш Лира.
* * *
Еще зимой в Заозерске обокрали часовую мастерскую. Это была маленькая пристройка около кинотеатра. На ночь она наглухо запиралась – окна закрывались ставнями, на дверях висел замок. Днем, проходя мимо, я видела в окне лысого старика с лицом в глубоких морщинах. В глаз у него была вставлена лупа в черной оправе, похожая на трубу. Она придавала ему вид сосредоточенный и таинственный. В руке он держал то ли пинцет, то ли щипчики и бережно, легкими движениями что-то ковырял в загадочном и хрупком соединении крохотных колесиков и винтиков. Однажды он чинил мне часы. Он был словоохотлив и приветлив, расспрашивал о моем житье-бытье, сетовал на какого-то озорника, который незадолго перед этим разбил ему окно.
– Стекло тоже дело не пустое, – сказал старик. – Время военное. Но меня другое гложет: камень плюхнулся прямо в стенные часы, видите, вот эти, они висели напротив окна – и циферблат надвое, прямо как перерезало. Ну, подправил, починил, как говорится. Но сами знаете, конь леченый…
Когда вор побывал в мастерской, ничего, кроме нескольких будильников да этих стенных часов с изуродованным циферблатом, не осталось. К счастью, наиболее ценные часы старик уносил на ночь домой, но все, что оставалось в мастерской, пропало без следа. Вор, судя по всему, был искусный. Когда старик наутро пришел к своей мастерской, все было чин чином: висячий замок на месте, ставни заперты. Вора не нашли.
Помню, я очень удивилась, когда Андрей спросил Велехова:
– Как ты думаешь, чьих это рук дело?
– Зачем мне про это думать? Пускай милиция думает, – недобро ответил Велехов.
– По-твоему, он замешан? – с тревогой спросила я после.
– Не знаю. Есть у меня какое-то неясное чувство, ничего определенного. Нет, наверно, ошибаюсь.
Случай этот давно забылся. И вдруг начальник милиции Криводубов вызвал меня к себе. Этого уже с год как не бывало. Я шла, ничего особо плохого не ожидая. Испугалась я, только увидев в комнате у Криводубова Петю Лепко и Велехова. Петя не захотел встретиться со мной глазами. Он отвел их, и сердце у меня упало.
– Что? – только и спросила я.
– Товарищ Карабанова, – сказал Криводубов с тем ненавистным мне жалостливым выражением в глазах, которое всегда появлялось у него при разговоре со мной, – возьмите нашего сержанта и пройдите на Незаметную. Там в вашей комнате… Ну, короче, пройдите и возвращайтесь назад.
– Галина Константиновна ничего не знала! – вдруг закричал Лепко.
– О чем это она не знала? – Криводубов даже привстал. – Ну, наконец-то заговорил! Ах ты жучкин сын! Ты еще будешь мне объяснять, что Галина Константиновна вас не покрывала! Ну, а ты что скажешь, голубь? – обратился он к Велехову. – И теперь будешь запираться?
– Мне говорить нечего, – с холодным упрямством ответил Велехов. – Я не знаю, про что этот рыжий тут кричит.
И Лепко растерянно, со слезами в голосе подтвердил:
– Он ни при чем. Это все я. Я один виноват.
…Не помню, как я дошла до дому, как взбежала по лестнице, молоденький милиционер едва поспевал за мной. В каморку мою мы вошли вместе. Я остановилась у порога, он, нерешительно потоптавшись, шагнул к печке, открыл дверцу, глубоко засунул руку – и вытащил небольшой пакетик, завернутый в толстую пергаментную бумагу и хитро перевязанный. Когда мы вернулись в милицию, Криводубов терпеливо развязал все узлы и развернул бумагу. Аккуратно сложенные, тесно друг к другу прижатые, лежали часы и часики – круглые, продолговатые, квадратные. Криводубов словно бы машинально брал часы и заводил их. Все молчали, слышалось только тиканье, точно стрекот множества кузнечиков. Одни стрекотали едва слышно, другие громко, уверенно, как будто радовались, что могут снова заговорить.
– Вот так… – сказал Криводубов. – Вот так… Что скажете, Галина Константиновна? Как теперь будем поступать?
* * *
Передо мной сидит Велехов. Сидит, крепко сжав зубы, на щеках ходят желваки.
– Ты понимаешь, что Лепко пропадет? Его засудят, по твоей вине засудят, понимаешь ты это?
– Не по моей вине, а по его дурости. Чего он раскололся тогда в милиции? Чего заорал? За вас испугался? Мог бы понять, что на вас все равно не подумают. А он сразу на удочку попался. Я вам сколько раз говорил, Галина Константиновна. Не люблю дураков.
– Но ведь все понимают, что это твоих рук дело.
– Пускай понимают. А как докажут? Понимать мало, надо доказать. Даже если Лепко станет показывать на меня, все равно доказательств нет. И взять меня нельзя. Никакой закон не подкопается. И ваша Корыгина зубы сломает, а засудить меня не засудит. Меня голыми руками не возьмешь.
Почему мне казалось, что он смягчился в последнее время? Почему меня подкупала каждая его попытка завести разговор по душам? Мне казалось: человек задумался, в нем что-то меняется. До каких же пор я буду такой простофилей, до каких пор буду знать о человеке только то, что он сам мне о себе расскажет? Я вспоминаю, как он встретил меня, чтоб предостеречь, – Соколов пришел, подготовьтесь, мол, начальство…
Вспоминаю, как еще совсем недавно он ходил с распухшей от пчелиного укуса губой. Как снисходительно говорил о Наташе: «На медведя пойдет, а если мышь или пчела – визга не оберешься». Во всем этом было человеческое, даже доброе. А теперь опять предо мною волк: «Меня голыми руками в возьмешь…»
Еще об одном я хочу спросить, это меня мучает, не дает покоя, как все, чего не понимаешь. В ушах у меня снова и снова звучит вопрос Криводубова: «А как думаете, кто сообщил нам, что часы у вас?» – «Кто?» – «Зикунов».
Зикунов… Он ходит такой же тихий, замкнутый, как всегда, но только после случая с ленинградцами он больше не кажется мне пугливым и жалеть его трудно. Иногда мне даже кажется, что я сама его боюсь. Да, в самом деле, в этом мальчишке есть что-то страшноватое. Вот – обирал голодных ребят. Разве это поймешь? Да что ж тут не понимать. Рассказал же мне Велехов, за что Зикунова поместили в режимный дом. Заманивал малышей в темные углы, раздевал и разувал их. Чему же я удивляюсь? Думать надо было, что делать, а не удивляться, не разводить руками. И все-таки я зачем-то спрашиваю Велехова: