После злополучного концерта Галя беленькая сторонилась Ивана. Иногда во время урока он ловил на себе ее странный, растерянный, даже боязливый взгляд и долго раздумывал над его значением: «Чего она так смотрит? Боится? Почему?..»
Весной на совете отряда Гале поручили взять над Иваном шефство. «Смотри, чтоб уроки учил». — «Не буду», — отказалась Галя. «Как не буду? — удивилась Полина Савельевна. — Коллектив поручает, а ты — не буду?» — «Не буду, — уже сердито повторила Галя, — он… дикий». — «Дикий? — удивленно переспросила учительница. — Как это — дикий?..» Галя молчала, глядя в пол, молчанием своим подтверждая: дикий, дикий! «Странно», — проговорила Полина Савельевна и внимательно поглядела на Моторихина. Он стоял тут же, перед всеми, в позе Гильома Каля, посреди яркой солнечной полосы, разделившей класс на две неравные части. Было ему душно в суконной форме, за шиворот стекала едкая капля. Хотелось прикрыть от солнца глаза, хотелось на улицу, на реку, на Чагу, которая далеко-далеко…
Иван тоскливо глядел в окно, залитое нестерпимо синим солнцем. Он гадал: что теперь в Фалалееве — большой разлив или малый?.. И до каких пор расплескалась рыжая пенистая Чага… до картофельного поля или до самых огородов? А может, как в позапрошлом году, погреба подмочила у зареченских?..
Без него идет нынче на реке переправа — в разлив зареченских перевозят в школу на лодках, понтонный мост под водой… Лодок мало, очередь стоит. Перевозят, конечно, старшие, но Ивановы одногодки всегда на берегу стоят, пока переправа…
А может, разлив достиг полной силы и начались уже в Фалалееве каникулы?..
— Ваня, ты слышал, что Галя про тебя сказала? — Учительница взяла его за локоть. — Слышал? Она говорит, дикий ты…
— Значит, дикий, — грубо ответил Иван. — Сажайте в клетку, раз дикий.
Галя вскинула на него глаза, и он увидел: чуть не плачет.
— Дикий! — повторила она с каким-то отчаянием. — Никого не видит! Себя только! — Она всхлипнула и выбежала из класса.
«Себя, да? — ядовито подумал Иван. — Ну и пусть!»
Чем хуже, тем лучше. Нам что — мы птицы перелетные.
* * *
— Ну вот, Ванёк, — сказала бабушка, когда он вернулся домой, — мать уехала отца проведать, будем вдвоем хозяевать. Садись обедать…
Иван лениво похлебывал щи, а бабушка шаркала по комнате валенцами взад-вперед, взад-вперед и — слава богу! — ничего про школу не спрашивала. По правде говоря, у нее вообще не было такой привычки. Она считала — это дело родительское.
— Да, бабушка, — вспомнил Иван, — Григорий Ильич просил тебя в школу зайти. Не из-за меня, не бойся! Он сказал — дело к тебе…
— Знаю я его дела, — сказала бабушка и села за стол напротив Ивана. — Просит, чтоб я вам про войну рассказывала. Партизанщину вспомнить просит. А я не хочу.
— Почему? — спросил Иван.
— Чего душу-то бередить, — строго сказала бабушка и поглядела в окно.
Весь остальной день она провела в беспокойстве, вздыхала, разговаривала сама с собой, топталась вокруг Ивана. Вечером сказала:
— Ну, садись рядышком.
Он послушно сел.
— Ты меня спрашивал: зачем дубок на пути посажен? Помнишь?
Иван кивнул.
— Он на том месте посажен, где Володю убило…
Это Иван знал — что Володю, маминого брата, убило миной во время войны, а больше ничего не знал.
— Помню, зима ранняя была, — рассказывала бабушка, — в октябре снег пошел, ветер страшенный такой, колючий, не выйти — глаза слепит, щеки обжигает… Ночью пришли ко мне партизаны. Гриша вот, Григорий Ильич ваш, а с ним еще двое. Одного не помню, а другой — Федоров Никифор — отчаянный мужик был, его внучок с тобой учится… Гриша у них за начальника. Я впустила и обмерла — а ну как узнает кто! У меня ребята малые! Володе-то уж восемь исполнилось, а Надя, мама твоя, только еще за стеночку держалась, ходить училась…
Гриша говорит: «Ты, Васильевна, не серчай, что мы к тебе пришли. Твой дом крайний, а дело важное — не терпит…» А тогда и верно наш дом крайний был, это теперь он в середке. Улица длинная стала. «Мы, — говорит, — Васильевна, насчет теплой одёжи. В отряде больные, раненые, зима на носу. Поговори с бабами. Пускай принесут, чего не жаль. А мы через три дня придем опять. Только ты смотри, — говорит. — В случае чего — скажи: на бедность, мол, собираю…»
Что делать, пошла я. Знала, к кому идти. К самым надежным толкнулась. И все же у кого-то от языка отклеилось — пришли за мной полицаи. «Кому, Васильевна, зимнее собираешь?» — «Да что вы, — говорю, — на бедность я! Муж на войне, дети малые!..» — «Ладно, — говорит Сарычев, — знаем, какая ты гнида красная, пойдем, там разберутся…» Их было два брата Сарычевых — оба полицаи.
Привели меня на старую конюшню, теперь ее нету — на кирпич разобрали, а тогда в ней тюрьма была, в стойлах арестованных держали. У ворот солдат немецкий, а я одна в конюшне в этой… «Ну, — думаю, — устроят засаду, партизан перебьют, а там и меня кончат, и ребят не пожалеют…» Плакала я, плакала, слезы кончились — стала думать, а что под замком придумаешь? Вдруг слышу — разговор у часового с кем-то, и голос знакомый вроде. Прислушалась — Володин голосок! «Ох, — думаю, — куда ж ты пришел, миленький мой, уходи скорей, забьют ведь!..» А крикнуть боюсь: как бы не сделать ему хуже… Замерла, слушаю… Володя говорит часовому: «Дяденька, у меня мама там, муттер, понимаете? Она голодная, я ей картошки принес, пустите меня на минуточку…» Солдат, слышу, смеется: «Гут, гут, карашо! Карош малшик! Шнель, киндер, шнель!» И пустил Володю. Володя вцепился в меня — одно твердит: «Мама, мама, мама…» Я его еле оторвала, встряхнула, чтоб он в себя пришел, и говорю: «Володенька, найди дядю Гришу. Скорей найди. Скажи, чтоб не приходили партизаны, засада будет, поубивают всех, и нас с тобой — тоже…» Он как прижмется ко мне: «Нет, нет, не поубивают!..» — и кинулся к воротам. Потом вернулся — вспомнил про картошку. Поцеловала я его — и побежал. Слышу — кричит часовому: «Данке, дяденька, данке!» Наслушался немецких слов, запомнил. Способный был.
Ночь прошла, новый день идет — меня не трогают. Ну, думаю, так и есть — партизан ждут. К вечеру сменился часовой, опять заступил тот, давешний, и тотчас Володя появился. Слышу — веселый, смеется. А немец: «Киндер, гут!..» Потом вдруг Володя запел «Катюшу». Я испугалась — что это он?!. Слышу, часовой тоже подпевает, вернее — мычит. Кончили петь — часовой говорит: «Гут, карашо», и слышу — замок гремит…
Володя кинулся ко мне: «Не придут, мама, не придут партизаны, я нашел, сказал…» Тут уж я волю дала слезам, а он давай меня успокаивать: «Не бойся, мама, я еще к тебе приду, я Ганса обману, он думает, я ему друг, а я его ненавижу! Ты не сердись, что я с Гансом «Катюшу» пел, а то бы он меня к тебе не пустил. Я хитрый!» И смеется. Мальчик ты мой дорогой, думаю, хитрый он!.. — Бабушка смахнула слезу и продолжала: — На следующий день привели меня в комендатуру. С переводчиком пошел разговор. «Зачем тебе три полушубка?» Я говорю: «Дети у меня, господин офицер. Два продам, один себе оставлю…» — «Побираться больше не смей, — говорит, — еще с чем-нибудь попадешься, будет другой разговор». — «Спасибо, — говорю, — господин офицер!» А у самой от радости сердце выскакивает. Немец покосился на старшего Сарычева, на Степана — тот у двери стоял, — и сердито что-то по-своему сказал. Переводчик говорит: «Вы, господин Сарычев, обещались живого партизана показать, где он? Мы его не видим что-то…» Сарычев каблуками щелкнул, на меня окрысился: «Не верьте бабе, господин офицер!» Тут я озлилась. «Ах, так, — думаю, — ну ладно! Покажу я тебе сейчас «гниду красную»!» Говорю переводчику: хочу, мол, господину офицеру наедине пару слов сказать. Офицер махнул Сарычеву — иди, мол. Тот неохотно уходил. Налево кругом, а на меня глазом. Глаз кровью налит!
Остались мы с офицером и переводчик. Офицер какой-то хлипкий был, желтый весь, больной, наверно. Морщился все и висок тер.
Я говорю: «Вы, господин офицер, соринку заметили, а бревна в глазу не видите. У вас, — говорю, — скоро все имущество растащат». Вижу, нахмурился. «Знаете, — говорю, — что у Сарычева Степана полон дом вашего немецкого добра? К вам, — говорю, — две машины шли? Шли. Партизаны на них напали? Напали. Охрану перебили, а тут Сарычев со своими подоспел. Отогнал партизан. А куда имущество ваше с машин девалось, знаете? Продукты где? Думаете, партизаны захватили? Нет, — говорю, — Сарычев обманул вас, ночью все к себе перетащил…»
Офицер прищурился, нехорошо так. «Ты, — говорит, — фрау, за свои слова отвечаешь?» — «Да вы не сомневайтесь, — говорю, — господин офицер, это вся деревня знает, да сказать боится. Только вам и невдомек. И еще, — говорю, — если все так, как я сказала, вы меня Сарычеву не выдавайте. У него брат, он мне мстить будет…» Офицер кивнул: ладно, мол.
Увели меня.
Сижу опять в своей конюшне, думаю: «Господи, не дай Сарычеву вывернуться!..» Немцы сами грабители хоть куда, а у себя воровства не терпят. У нас парнишечку расстреляли за ящик галет, а тут две машины добра всякого. Шутка ли!