Зойка ворвалась домой. В ярости она не знала, что ей делать. Почувствовала, что сейчас она способна убить себя или еще кого-нибудь или просто разбить собственную голову о стену. И тут ее схватил Степаныч и крепко-крепко сжал. Она рвалась из его рук, дрыгала ногами, вопила как сумасшедшая, а он ее не выпускал, и только непривычные слезы накатились на его глаза и струйками побежали по грубым, дубленым щекам, ища ложбинки в морщинах около рта, и он слизывал их языком.
Неожиданно появился Костя, но Степаныч так свирепо посмотрел на него, что тот вылетел в одно мгновение. А Степаныч еще очень долго сжимал Зойку, может быть, час, а то и больше. Руки у него онемели, а Зойка все билась и билась, вздрагивала в конвульсиях, но потом вдруг остыла, успокоилась, опала.
Он поднял ее и, как маленькое дитя, — до чего же он ее любил! — пронес на кровать, раздел и уложил. Ночью он услышал рыдания. Глубокие, затяжные. Сначала он не хотел идти, но рыдания не прекращались. Он слышал, как она прошла в ванную, долго там умывалась, а потом сама пришла к нему.
Он никогда не забудет этого ее прихода, до дня своей смерти. Вдруг в проеме дверей появился его ребенок, изменившийся до неузнаваемости. Ее озорное девичье лицо, на котором каждый улавливал едва сдерживаемую постоянную улыбку, озарилось новым светом. Это было лицо девочки, подростка, которая превратилась в девушку. Она подошла к Степанычу и ткнулась ему в грудь.
А Костя после всех этих событий исчез. Где он скрывался, не знал никто. Но не прошло и нескольких дней, как Ромашка нашла парней, которые подстерегли и избили Зойку. И ее с сотрясением мозга отвезли в больницу, где она провалялась целых три недели.
Когда Зойка вышла, с Костей все было по-прежнему, вернее, его не было нигде, словно он растворился в пространстве. Что только Лизок не делала: заявляла в милицию, давала сообщение в газету с его фотографией, передавала по местному телевидению. Костя не откликался, и никто его нигде не встречал.
Зойка даже Ромашке, этой стерве, позвонила, но та ответила весело, что ничего о нем не слышала, а если он ей ребеночка заделал, то она его Зойке подбросит. И захохотала над своей остротой.
А жизнь Зойки разворачивалось со страшной силой, и ей надо было свою боль о Косте победить, если это возможно. Она составила план бегства Глазастой из психушки. Все в строгой тайне. Достала напильник и ломик, чтобы передать их Кешке. Тот ночью выломает тюремную решетку на дверях в отделение Глазастой — там же настоящая тюрьма, — а сам ляжет спать, будто он ни при чем. А Глазастая вылезет в Кешкин взлом и отправится на встречу с Зойкой — она ее будет ждать на улице возле дыры в заборе.
Чем ближе день побега, тем больше Зойка впадает в лихорадку. Ничего не соображает, все время в отключке: думает только про побег. Степаныч, например, ей говорит: «Я тебе вчера картошку поджарил, а ты не съела». А она в ответ: «Картошку? А зачем?» Естественно, он смотрит на нее как на сумасшедшую. А она уже включилась, юморок ему подбрасывает: «Степаныч, ты прямой как линейка — шуток не понимаешь». Он строго замечает: «Может, я и линейка, но все-таки твой отец, и ты, Зойка, не иначе, опять впуталась в какую-то подозрительную историю.
Смотри, умная, вовремя подай сигнал, когда тебя надо будет спасать». А она перестала спать, ночи напролет сидит на кровати и смотрит в стену. Что-то будет? Предчувствует страшное, но остановиться никак нельзя!
Кешка, между прочим, велел Зойке еще купить банку меда, он собрался медом смазать стекло в дверях, чтобы оно не звякнуло в ночной тишине, когда он его выбьет. Стекло на самом деле, склеенное медом, не звякнуло, но в спешке он осколки вынул не все, ему еще надо было подпилить и выломать решетку. Он работал как дьявол, так увлекся, что обо всем забыл.
А в это время появилась Глазастая и стала его торопить, а потом, когда он все сделал, она вдруг убежала. Потому что забыла медвежонка брата, ну, игрушку плюшевую, такой потертый медвежонок, но брат его очень любил, она спохватилась, что забыла его в тумбочке. Вернулась. Но тут они увидели, что какой-то псих вышел в коридор, чтобы покурить, — а психи все любопытные, — он тут же подлетел к взломанной двери. А Глазастая в это время уже повисла в дыре, и Кешка ее тащил. Он ее заторопил. Она как рванулась, зацепилась за осколок стекла, оставленный в двери, и раскроила себе всю задницу. Кровища захлестала. А тут этот любопытный и подлетает. Все соображает и говорит: «Я в коридор не выходил и вас не видел». И с дикой скоростью исчезает. Стоп. Возвращаемся обратно.
Вот, значит, сидит Зойка ночью на кровати, план прокручивает. Рисует себе в голове, как Глазастая бежит по больничному парку. Она маленькая, а деревья громадные, и от них ложатся на землю черные угрожающие тени. Страшно! А Глазастая бежит к забору, где Зойка ее ждет, зажав в кулаке билет на поезд, на котором она поедет за своим братом. И тут Зойку как обухом по голове: а если за нами будет погоня? В голове у нее снова завертелось: то одна идея, то другая. Тут она и подумала про Судакова. Он теперь на маленьком автобусе ездил. Рано утром подстерегла его у дома, как когда-то с Глазастой, когда они ему на мотоцикле сверток с деньгами всовывали. Зойка почему пошла к Судакову за помощью: он на суде ей понравился, показался хорошим человеком, без вранья. Все она ему выложила: и про Глазастую, и про похороны ее матери, и про брата, и про Джимми, и даже про то, как ее подруга вены разрезала. Он шел мрачный, ни слова не произнес и ничего не переспросил, но по его лицу было видно: Зойкино предложение ему не нравилось. Когда они поравнялись с трамвайной остановкой, он сказал: «Я по тормозам», — и остановился.
— На нет, — говорю, — и суда нет.
— А ты подумала своей башкой? Тебе что, одного суда мало? — отвечает он.
Зойка разочарованно ухмыльнулась, сделала ему ручкой, мол, чао, осторожный, свернула в сквер, села на скамейку и пригорюнилась. Трамвай звякнул и проплыл мимо.
Кто-то сел рядом с ней, тяжелый. Подымает глаза, а это Судаков — вот картинка, не уехал, оказывается.
Смотрит Зойка на него, улыбается, а он отвернулся. Тогда она свою привычную улыбочку убирает усилием воли и ждет, что он скажет. Нос у него здоровый, губы толстые, а щеки пухлые, как у детей. Его мальчишки на него похожи, можно сказать, симпатичная получилась троица.
— Не нравится мне эта история. Боюсь, — мычит он, не разжимая губ. — Но и доверить ее никому чужому не могу. Вот так. Жена узнает — из дома выгонит.
24
Полдня тарахтела в автобусе Судакова. Сидела на последнем сиденье, и меня трясло, как несчастного доходягу, который пытается удержаться верхом на взбесившемся быке. Кого мы только не возили, даже милиционеров. Вот если бы они знали, с кем едут… Но такова жизнь: никто никогда не знает того, что бы ему хотелось знать.
Вечерело, мы наконец остались одни, съели бутерброды — они нашлись у запасливого Судакова — и двинулись к психушке. Подъехали. Из темноты вышла, почему-то сильно хромая, Глазастая. Ее поддерживал Кешка, который в это время должен был спокойно спать в своей палате.
— Что за номера? — спрашивает Судаков. — Почему двое?
— А потому, — отвечает Кешка, — что она порезанная, — и поворачивает Глазастую задницей к Судакову.
Я как увидела, обалдела: джинсы сзади были у нее разорваны, под ними виднелся длинный глубокий разрез, а вся штанина набухла кровью.
— Ну, с вами свяжешься!.. — говорит Судаков. — Обязательно влипнешь. Черт меня, старого дурака, попутал!
— А вы не волнуйтесь: довезете нас до вокзала, и мы уедем, — отвечает Глазастая.
— Как же, до вокзала! С кровавой раной! А если сепсис? — возмущается Судаков.
— Что же делать? — пугаюсь я.
Мой вопрос остается без ответа. Судаков круто разворачивается и везет нас в неизвестном направлении.
— Надеюсь, вы не хотите меня сдать в больницу? — вежливо спрашивает любопытная Глазастая.
Судаков мрачно смотрит на нее, но ничего не отвечает.
Мы ехали по очередной темной улице, яркие фары выхватывали одиноких прохожих, больше похожих не на людей, а на извивающихся под ветром червяков, — они все куда-то ползли, облепленные желтыми листьями.
Мы остановились около дома Судакова, и он говорит нам:
— Ты, парень, оставайся, а вы, «птички», вылетайте.
Когда он открыл дверь своей квартиры, то стал тихим-тихим, сбросил башмаки, куртку и позвал:
— Любаня… Мальчишки спят, — объясняет он. И еще тише по складам поет: — Люба-а-ня!
Лично я стою и дрожу, а Глазастая, полуживая, прислоняется к стене. Ей все до лампочки. Выходит жена Судакова, видит нас, глаза у нее сильно округляются, к нашему приходу она, конечно, не готова. Она про нас, думаю, после суда вспоминает только в черных снах. Судаков ей ничего не объясняет и разворачивает Глазастую спиной. Любаня видит распоротую задницу и говорит: «Господи, как же ты терпишь, бедная!»