Паша вытаскивал из колодца бидон с молоком и слушал разговор у крыльца.
— Мой в сорок третьем погиб, — тихо говорила бабушка, — здесь, под Ленинградом. И подробностей никаких. Вам-то сколько?
— Мне? Семьдесят вроде, — отозвался Лелин дед.
— Значит, мы одногодки с вами. А моему было бы сейчас… шестьдесят семь годочков. Он помладше меня был.
— Три года — это пустяк, — сказал Лелин дед.
— Конечно, пустяк, — подтвердила бабушка.
А Паша подумал: «А у нас какая разница? Пять? Или шесть лет? Разве это пустяк?..»
Он не знал еще, что одно и то же соотношение возрастов воспринимается людьми по-разному в детстве, отрочестве, юности, зрелости, старости… Разница одна и та же, а оценка ее, отношение к ней меняются.
Мальчик охватил ладонями холодный бидон. Хотелось прижаться к нему щекой.
— А моя старуха младше меня на семь лет была, и вот… — Дед вздохнул.
— Царство ей небесное, — сказала бабушка.
«А Сергей? — подумал Паша. — На сколько он старше ее? На семь? На восемь? Нет, это не пустяк…»
Паша открыл бидон и, зажмурив глаза, стал пить большими глотками ледяное молоко. Оно прекрасно утоляло жажду. А кроме того, обладало еще одним удивительным свойством: с каждым глотком дурные мысли исчезали, уступая место хорошим.
* * *
Они сидели на скамейке друг против друга, верхом. Он добродушный, мягкий, широкий, весь такой спокойный и домашний, в распахнутой на груди ковбойке, в синих спортивных брюках. Ничто в нем не напоминало о его профессии, о небе, о самолетах — словом, о том, что в представлении мальчика неразрывно было связано с серыми, стального оттенка глазами, крутым подбородком, строгим профилем… А тут что-то круглое, розовое, и это: «Все в порядочке… В порядке… Грей щи…»
Леля крутилась напротив него на скамейке, порывалась встать, вела себя неспокойно и дерзко. Паша, сидевший на траве рядом с ними, переводил взгляд с одного на другого и испытывал странные, противоречивые чувства. Несмотря на свою простоватость, этот Сергей ему нравился. В нем была спокойная уверенность и щедрое добродушие, которыми так часто отличаются сильные люди. Пашу тянуло подойти, сунуться головой ему под руку, почувствовать тяжесть его ладони на своем плече, бежать куда-то по поручению этого человека…
Но сначала пусть они поссорятся. Да, пусть поссорятся. Он мечтал об этом. Он ждал очередной Лелиной насмешки, колкости, шутки и подзадоривал ее про себя, и высматривал на лице Сергея следы обиды, и злился, что тот непробиваем: благодушная улыбка не сходила с его лица.
— Сережа, — говорила она, — почему вы такой сонный?
Он добродушно пожимал плечами.
— Больше не поеду на вашем мотоцикле.
— Почему?
— А заснете за рулем — и врежемся.
— Честное слово, не засну! — уверял Сергей.
— Ну вот, все понял буквально. Вы совершенно лишены чувства юмора.
Сергей улыбался широко и застенчиво, и на лице его можно было прочесть примерно следующее: «Я ж не виноват. Какой есть, такой есть. Не притворяюсь». И еще во всем его облике было терпение взрослого по отношению к ребенку, который лезет на руки, мешает, а прогнать его нельзя — ребенок ведь! Прогонишь — заплачет. Надо терпеть.
— Сережа, вы зануда. Хоть бы возразили, поспорили…
— А зачем?
— Как зачем? Скучно! — Она взяла с земли острый камешек и провела поперек скамейки черту. — Вот граница. И не смейте ее переступать!
Сергей внимательно слушал ее, склонив голову и спокойно скрестив на груди большие руки.
— Ну что вы за человек! Дисциплина ходячая!
Он, все так же улыбаясь, положил правую ладонь на скамейку, и Паша поразился, какая эта ладонь широкая! Медленно двигалась она к запретной черте. Леля, озорно прищурясь, выставила навстречу худенькую загорелую руку.
— Ну, смелее!
Сергеева ладонь остановилась у черты, замерла.
— Ну!
Ладонь пересекла границу. Лелины пальцы выталкивали ее обратно, и та сначала сопротивлялась, а потом стала уступать — мальчик видел: Сергей нарочно уступал, как уступают ребенку в борьбе.
— Ах, так вы нарочно уступаете!
Она тряхнула головой, волосы осыпали лицо. Она с силой ударила кулаком по Сергеевой ладони. Паша вздрогнул. От нее всего можно ждать. Он с сочувствием поглядел на Сергея.
— Слышите, не смейте уступать! — крикнула Леля.
Сергей вздохнул и посмотрел на мальчика, словно ища его поддержки. Тот опустил глаза. Тогда Сергей сказал: «Ну, ладно» — и прикрыл своей ладонью ее ладонь так, что той совсем не стало видно. Леля дернула руку. Сергей не отпускал. Она снова дернула. Ни в какую. Паша видел, как она прикусила губу, и с внезапно возникшей тревогой наблюдал эту безмолвную борьбу. Леля тянула руку, выворачивала ее, упиралась ногами в землю, пыталась освободиться внезапным рывком — Сергей не двигался. Он сидел, точно глыба, и невозмутимо смотрел на нее. «Ты этого хотела, — казалось, говорил его взгляд, — вот и получай…»
Паша не отрываясь следил за этой борьбой, и к чувству тревоги внезапно примешалось чувство неловкости, словно он присутствовал там, где не должен присутствовать, и надо бы встать и уйти, но это обязательно привлечет внимание и будет стыдно. Значит, надо сидеть…
Наконец она выдохнула:
— Пусти!
«Пусти», а не «пустите», отметил про себя Паша.
Сергей перестал улыбаться и поспешно освободил ее руку. Леля резко встала и, помахивая рукой, пошла к колодцу. Сергей поднялся следом.
— Простите, но вы сами…
Она молчала. Загремело ведро.
Паша смотрел на пустую зеленую скамейку с четкой белой линией посередине. Он представил себя на месте Сергея и, протянув руку, провел ею по шершавой поверхности скамейки. Задержал руку на тонкой пограничной линии, представил себе, как сильно и резко вырывается из-под его руки ее рука, и подумал: «Что же делать? Отпускать? Или не отпускать?»
Он не мог ответить на этот вопрос.
* * *
По ночам Паша внезапно просыпается и долго, неподвижно лежит на спине, слушая ночные поезда. Они идут часто, и кажется, что совсем близко, хотя до станции полчаса ходу. Ночью в тишине все расстояния сокращаются. Вот, тонко свистя и дробно постукивая по рельсам, мчится пассажирский, оставляя за собой длинный звуковой след. Вот, грузно оседая на рессорах и мелко-мелко пыхтя, идет с Ладоги груженный камнем товарняк. Иногда ритм его сбивается, и тогда земля грозно вздрагивает и дом, в котором спит Паша, тоже вздрагивает. Особенно же много шуму от порожняка, идущего из Ленинграда. Порожняк останавливается на станции, ждет встречного, и Паша все не засыпает, все ждет: вот сейчас грохнет, звякнет, стукнутся друг о друга буфера шаланд, цистерн, платформ — и пойдет перестук на всю округу!.. Стихнет — тогда и засыпать можно.
Слушая ночные поезда, Паша воображает себя на каждом из них — то машинистом, то кочегаром, то пассажиром. Он переживает сейчас свои будущие странствия и видит их так ярко и отчетливо, словно у него уже была какая-то предыдущая, до отказу заполненная событиями жизнь, а теперь он ее лишь вспоминает. На самом деле он вспоминает будущее, как ни странно это звучит. Он живет будущим. Предвкушает его.
Особенно часто он видит себя в поезде дальнего следования офицером-пограничником. Он едет к месту нового назначения, на дальнюю-предальнюю границу. Он видит себя загорелым, ладным, широкоплечим, сдержанным, насмешливым, снисходительным, веселым, удачливым… Слушанье ночных поездов легко и незаметно переходит в сон, а оттуда — опять в явь.
В этих ночных полуснах-путешествиях обязательно участвует Леля. Собственно, все так подсознательно складывается, чтобы в какой-то момент, не раньше и не позже, она появилась. Особенно приятно представлять себе, как она садится в поезд на какой-то станции, и, конечно, именно в его вагон, и, конечно, в его купе. Садится напротив и не узнает. (А он-то ее сразу узнал!) Проводница приносит чай в больших гладких стаканах, прямоугольные пакетики сахара, сухари… Они пьют чай, рассеянно и бегло поглядывая друг на друга, как случайные попутчики. А потом он внезапно говорит: «Здравствуйте, Леля…» Она вспыхивает: «Откуда вы меня знаете? Кто вы?» Он называет кой-какие подробности того далекого знойного лета, но так, чтобы она не сразу догадалась. Надо помучить ее как следует. Это ведь так забавно — сказать: «Я вас знаю, а вы — меня» — и глядеть, как человек ломает голову и густо краснеет, потому что стыдно ведь: тебя помнят, а ты — нет…
И вот он видит, как она улыбается жалко, растерянно, и защитная маска равнодушия, которую обычно люди надевают на себя среди посторонних, вдруг падает, и он видит ее обезоруженное лицо. И тогда он, такой красивый, такой недоступный, весь в скрипучих ремнях портупеи, с гладко выбритым лицом и, быть может, с пробивающейся на висках сединой, но седина — это не обязательно, — он, мягко улыбнувшись, говорит: «Ну, так я Паша». И в глазах ее — а он будет в упор смотреть на нее, — в глазах ее отразится удивление, и восторг, и горечь, и боль о далеком знойном лете, которого никогда не вернешь…