И вот наступает этот день. Как всегда в таких случаях — неожиданный. Он и должен начаться плохо, так плохо, чтобы казалось, будто ничего хорошего сегодня произойти уже не может. И тогда то, что все-таки произойдет, произойдет вопреки всему и будет втройне радостью, вчетверне чудом.
На второй перемене я три раза попадаюсь на глаза жилистой остроплечей физкультурнице в полосатой футболке — черная — белая — черная — белая… Физкультурница хватает меня за плечо цепкими пальцами. Мне больно. От нее головокружительно пахнет табаком и физкультурной раздевалкой. Я испуганно смотрю в ее глаза цвета дождевой тучи, обрамленные короткими черными прямыми ресницами. Я вижу, как быстро-быстро движутся ее крепкие обветренные губы, как вздувается на шее голубая жилка. Наконец из коридорного гуда вырывается: «Бегать по рекреации!.. Категорически!.. Фамилия?.. Запомнил? Рекреация! Бегать нельзя!» Длинным желтым пальцем она показывает пределы, в которых я могу двигаться. Я киваю. Она выпускает мое плечо, и словно пружина освобождается, — я отлетаю прочь! И тотчас с размаху лечу на пол. Кто-то громко плачет рядом. Сбил с ног. Мне и самому больно, но прохлаждаться некогда, удрать бы скорей. Я барахтаюсь в чьих-то ногах, вскакиваю, пытаюсь бежать и снова — эх, не повезло! — снова чувствую на плече твердые, как железо, пальцы. «Опять бегаешь по рекреации!.. — Она называет мою фамилию. — Девочку с ног сбил!.. — Она называет мою фамилию. — Видишь, девочка плачет?.. Идем к завучу!..» — И она еще раз называет мою фамилию.
Физкультурница неумолима. Она ведет меня сквозь туман, направляя властной рукой. Нет-нет, все что угодно, только не завуч!..
Звонок. Спасительный звонок, как порыв свежего ветра, уносит и туман, и жесткую руку с плеча, и меня самого уносит. Подхваченный сильным потоком, я лечу по коридору, врываюсь в класс, бахаюсь на парту. Всё.
Нет, не всё. Тихая, легкая наша Людмила Петровна, плывущая по классу, будто ладья, с пышной русой косой через плечо, самая красивая и самая молодая в школе, насупившись, смотрит на меня. И по тому, как движутся ее густые брови, как морщится ее гладкий высокий лоб, я вижу: на щеках моих — черные потеки, ворот рубахи распахнут, верхней пуговицы нет, дышу я как паровоз и к уроку у меня ничего не готово.
Людмила Петровна смотрит с жалостью и досадой. «Иди умойся». Я покорно иду из класса и думаю о том, что жизнь моя станет теперь невыносимой, потому что я вынужден скрываться от физкультурницы, а куда скроешься — завтра ее урок! Ах, что там, скрывайся не скрывайся, фамилию мою она знает, и теперь жди самого худого: на следующем уроке откроется дверь, войдет завуч, все встанут, и только один я буду знать, зачем он вошел…
У нашего завуча очень трудное имя-отчество. Такое трудное, что нам его говорили по складам, и писали на доске, и снова говорили, а мы все равно не запомнили. Не то Шухнарьян Шухнарьянович, не то Забельзан Забельзанович, не то Зангезур Зангезурович, не то Занзибар Занзибарович… Нет, Занзибар — это остров. А впрочем… Одно я помню твердо: имя и отчество звучат одинаково.
Ну вот, назовет он меня по фамилии, а я? Как я назову его, если понадобится? А ведь может понадобиться. И я уже слышу: «Ты что, такой-то, не знаешь, как меня зовут? Учишься, такой-то, в школе и не знаешь, как зовут завуча? Нет, такой-то, этого я не потерплю. Пускай придут твои родители и…» Вот тут фантазии моей не хватает. И… И… Что «и»? Что-нибудь худое, конечно.
И по дороге в уборную, и под краном, из которого хлещет ледяная, пахнущая хлоркой вода, я все пытаюсь вспомнить: Курагор Курагорович?.. Брамапут Брамапутович?.. Нет, не то. Помню только: странное, неслыханное, диковинное… Вода попадает мне за ворот, я вздрагиваю, гогочу, и голос мой гудит звонко и кафельно, и отчего-то становится легче. Даже веселей.
Встряхивая мокрой головой, шагаю обратно. Коридор — рекреация! — лежит передо мной непривычно тихий и пустынный. Только далеко где-то барабан, что ли: тра-та-та-та… И еще: длинь-длинь-длинь… Непонятно. Длинь-длинь…
Я медленно взмахиваю крыльями и бесшумно лечу над коридором, отдыхающим от сотен ног, над истертым, истоптанным паркетом, лечу, вытягивая клюв и гортанно крича: «Ре-кре-ация!.. Ре-кре-ация!..» Разумеется, я кричу про себя, но с большей охотой я кричал бы вслух, тогда получился бы настоящий ворон. Я подлетаю к самой двери в актовый зал, дотрагиваюсь до нее клювом, цепляюсь когтями за медную ручку и повисаю на ней…
Длинь-длинь-длинь… Совсем рядом. Я упираюсь ногой в другую створку двери и… плыву. Плавно, медленно. Это невероятно, невозможно, неправильно — как хотите, — но дверь движется, и я плыву на ней! Без скрипа, без стука она отворяется наполовину и замирает. Я отпускаю ручку и робко, с бьющимся сердцем, заглядываю в зал.
Первое ощущение — ослеплен! Жмурюсь сильно-сильно, так, что становится жарко глазам, а внутри глаз мелькают фиолетовые зайчики. Открываю глаза. Свет. Огромное белое пространство, полное яркого солнечного света. Такого густого, что кажется, его можно мять в руках, и лепить из него тугие желтые шары, и кидать их вверх — вот так! Вот так! Вот так!..
Длинь-длинь-длинь… Я вижу широкую сцену, а на ней — кружком сидят ребята в белых рубашках, в красных галстуках. Четверо… Нет, пятеро. А вот и шестой — спиной ко мне.
У одного труба в руках. Другой с барабаном. Третий держит мандолину. Четвертый — большие медные тарелки. Пятый — длинь-длинь-длинь — ударяет деревянными молоточками по металлическим пластинкам. Это ксилофон, я знаю. А шестой… Шестой подымает палочку.
Оркестр!..
Подхожу ближе, на цыпочках, но паркетина встрескивает под ногой. Дирижер резко, через плечо оборачивается, и я вижу девятиклассника Мишу Гуревича — мелкокудрого, белозубого, верхний ряд зубов у него кривой и теснится, один лезет вперед другого, словно их там больше выросло, чем положено, и места им не хватает. Миша смотрит на меня, приоткрыв рот в улыбке, и зубы его сверкают, а короткие курчавые волосы дымятся от солнца. Я улыбаюсь в ответ, хотя знаю: улыбка не ко мне, она появилась раньше, чем я вошел.
Пауза. Миша смотрит на меня. Я улыбаюсь невпопад. Музыканты тихо пробуют свои инструменты. Бом-бом-бом… Тра-та-та-та. Длинь-длинь-длинь… Тэннь!..
Кончилась пауза. Миша отворачивается и взмахивает палочкой.
Никто не знает первоклассника, никто не хочет его знать, никого он не интересует, зато первоклассник знает многих, а интересует его — всё. Первоклассник знает Мишу Гуревича — председателя совета дружины, дирижера шумового оркестра, чемпиона школы по шахматам. Первоклассник, где бы ни встретил он Мишу, проводит его влюбленными глазами. Но что Мише Гуревичу до какого-то гологолового, вечно шныряющего под ногами, хрипло орущего, сопливого первыша!..
Миша взмахивает палочкой. И в бряке, стуке, звяке, звоне я сразу угадываю: «Братишка наш Буденный, с нами весь народ…» Я знаю эту песню! «Приказ голов не вешать и глядеть вперед…» Трубач замечательно ведет мелодию, встряхивая белой челкой! «И с нами Ворошилов, первый красный офицер…» А мандолина, мандолина вторит напряженной дрожью… «Сумеем кровь пролить за СССР!..»
Песня свободно раскатывается по залу, уходит вверх, к белому лепному потолку, где сверкает огромная хрустальная люстра, а я всей грудью вдыхаю какой-то особенный, легкий, бегучий воздух актового зала. Высокие овальные окна нижнего ряда закрыты. Верхние окна, словно иллюминаторы, круглые. Один иллюминатор распахнут. И вот я своими глазами вижу, как в этот иллюминатор влетает птица и, сделав круг над залом, садится на люстру…
Разве такое забудешь?
Разве утерпишь, чтоб не рассказать кому-нибудь?
Я рассказываю про все про это Жоре Венчику.
А надо знать Жору Венчика. Надо видеть его высокие алые щеки, этакие пышные булочки, которые почти прикрывают карие Жорины глаза, ярко поблескивающие из-за красных горушек, покрытых белым пушком.
Повторяю, надо знать Жору Венчика. Он все время бежит, кипит неистово. Он и за партой бежит. На бегу Жора успевает читать, и читает все подряд, и каждый день врывается в класс, вскакивает на парту и кидает нам, как подарок, новое удивительное слово. «Кэб! — кричит Жора. — Эшафот! — кричит Жора. — Кузина!»
Я не слышал, чтоб у кого-нибудь эти незнакомые слова звучали так прекрасно, звонко, радостно, как у Жоры. Жора наслаждается словом — его рокотом, треском, шипом, свистом. Он не гусарит — вот, мол, что я знаю. «Корпия! — кричит Жора. — Дельта!.. Вассал!..» И красивые эти слова открывают классное утро. Жора настраивает утро, как настраивают рояль.
И вот мы с Жорой Венчиком — после уроков, когда коридор пуст и все уже в раздевалке, а мы благополучно отсиделись в классном шкафу, — мы с Жорой открываем дверь в актовый зал. Мы открываем ее вместе, вдвоем, мы разом тянем за медную ручку и вместе, тесно прижавшись друг к другу, входим…