Хаче подумал.
— Что правда, то правда, — сказал он. — Вывеску — оно конечно. А куда ты ее?
— А к аптеке.
— А Файвелу?
— «Аптека».
Хаче захохотал.
— Здорово! С утра к Файвелу — мужики, бабы: «Мне касторку!», «А мне от клопов!» Здорово! — Он сидел и хохотал, загорелый, черный, широкое лицо — в саже, зубы — белые, ровные, как один. — Здорово!
А Ирмэ — тот прямо заливался:
— Ловко? Ловко, Хаче?
— Здорово! — сказал Хаче. — Ты, Ирмэ, другой раз придумаешь — прямо здорово!
— Я сегодня «сторожка», — сказал Ирмэ. — Что бы сегодня?
— Что ж.
— Где?
— У Большого колодца.
— Часов, думаю, в двенадцать.
— Чего поздно так? — сказал Хаче.
— Раньше мне никак, — сказал Ирмэ. — Дело есть.
Хаче покачал головой.
— Ишь ты! «Дело»! В огород куда?
— Нет, — сказал Ирмэ, — другое. Потом скажу.
— Ну, и шут с тобой, — сказал Хаче. — А теперь катись. Проваливай.
Ирмэ пошел, по сразу же вернулся.
— Как смекаешь, Хаче, — он достал из кармана серьгу, — много за нее дадут?
Хаче взял серьгу, осмотрел, попробовал на зуб.
— Много, — сказал он глубокомысленно. — Дырку без бублика.
— А с бубликом?
— Не.
— Ладно. Давай. Пригодится.
— Катись, катись, — сказал Хаче. — Некогда мне тут с тобой лодыря гонять.
И пошел в кузню. А Ирмэ пошел домой. Он шел и смеялся.
— О-го! — кричал он и смеялся. — «Мне касторку! А мне от клопов!»
Глава пятая
Слободской Степа
Ирмэ долго кричал про касторку и про клопов. Но наконец устал, умолк и пошел тише. Он шел и думал.
«Вырасту, — думал он, — пойду к Хаче в кузню. Батя к тому-то времени помрет. И Берче помрет. Состарятся и помрут. Верно же. А мы-то вдвоем заработаем — так прямо небу жарко! И, скажем, такое дело: стоишь, скажем, у кузни и видишь — гуляет себе в поле Монька Рашалл. Один или, скажем, с женой. С женой-то оно, пожалуй, лучше. Ну, подойдешь, тихо-мирно, руки в карманах. «Здрасте, скажешь, господин Рашалл. Гуляете?» Молчит. А глазами — туда-сюда. Чует, пес, неладное. Ну, добре. «А ведь за мной, скажешь, должок. Небольшой, но все-таки. Так не угодно ли, господин Рашалл?» Вынешь из кармана руку, этак не спеша замахнешься, размахнешься и…»
Ирмэ стиснул кулак и взвыл: ух ты! Посмотрел — серьга. А, чтоб ей! На указательном пальце выступила капля крови. Ирмэ слизал кровь языком и сплюнул.
«Дыру без бублика», вспомнил он. Нет, брат, врешь! Сколько-то он за нее да получит!
Он свернул и пошел по пустырю, ступая осторожно, чтоб не обжечься о крапиву. На пустыре, справа, стоял домик. Ирмэ толкнул дверь — не подается. «Запирается, чучело!» подумал он и забарабанил обеими руками.
Домик был ветхий и очень низкий: над землей торчали только крыша да труба, и видна была верхняя часть окошка: двойная рама и мутные, давно не мытые стекла. Пол и стены были под землей. Стоял домик одиноко, на юру, одно окошко — на пустырь, другое — в поле. И ни ворот, ни забора. У самой двери — земляной бугорок, а на бугорке хлопал крыльями и горланил петух.
— Тише ты! — крикнул ему Ирмэ и забарабанил сильней. За дверью послышались сухое шарканье шлепанцев по полу, вздох, бормотанье, кашель. Потом шепелявый старушечий голос спросил:
— Кто?
— Хае-Шейндл, — сказал Ирмэ, — это я, Ирмэ. Загремел засов, дверь открылась. За дверью стояла старушка с кривым ртом и с волосатой бородавкой над верхней губой. Она поглядела на Ирмэ круглым, как у щуки, глазом и прошамкала:
— Ш-шо?
— Вот, — сказал Ирмэ, показывая серьгу.
— Ш-шо там? — прошамкала старушка. — Не вижу. И пошла к окну. Ирмэ пошел за пей. В домике была всего-то навсего одна комната, тесная, узкая, пещерка. Но было в ней довольно чисто, даже уютно как-то. У стены — шкаф, по бокам — сундуки, накрытые свежей рогожей, посередине — стол. На стене — часы с гирями. На циферблате часов были нарисованы поле и пушки и дым от пушек, на заднем плане — синие солдаты в треуголках, на переднем — невысокий полный человек в белом кителе, в белых штанах, с подзорной трубой в руке.
— Не из-за чего было тарарам поднимать, — разглядев серьгу, недовольно проворчала старуха. — Ну, школько хошь?
— А сколько дадите? — осторожно сказал Ирмэ.
— Шкажи, школько хошь, — тогда шкажу, школьно дам.
— Нет, — уперся Ирмэ, — сперва-то вы, потом — я.
Старушка задумалась. И пока думала, — а думала она долго, — все шевелила губами, шептала что-то, но беззвучно.
— Копейку дам, — прошамкала она наконец.
У Ирмэ глаза загорелись. Э-гэ! Раз Хае-Шейндл даст копейку, значит, цена — пять!
Не говоря худого слова, он взял из рук Хае-Шейндл серьгу и пошел к двери.
— Поштой, поштой! Какой нешговорчивый! — зашаркала Хае-Шейндл шлепанцами. — Ну, школьно?
— Пять! — твердо сказал Ирмэ.
Старушка вдруг скорчилась, сморщилась. Замахала руками.
— Иди! иди!
Ирмэ и сам-то понял, что перехватил.
— То есть — три, — поправился он.
Старуха замахала руками и сердито бормотала: «Иди!» Она и слушать не хотела.
У Ирмэ сердце упало. «Так те и надо, рыжий! — подумал он. — Пять! Пять! Теперь-то она и копейку не даст!»
— Ладно, — сказал он, — две.
Старушка смягчилась: взяла серьгу, сунула Ирмэ в руку две какие-то монеты и вытолкнула его за дверь.
«Перехитрила, карга, — подумал Ирмэ, взглянув на монеты — дала-то не две, а копейку с полушкой».
Однако с другой-то стороны копейка с полушкой тоже деньги. Это, как ни считай, чуть побольше дырки без бублика. И то хлеб.
Ну, наконец-то! Наконец-то можно выпить шипучки с ромом! Копейка — в кармане, копейка с полушкой — во. То-то! Ирмэ вышел, облизал стакан… Крякнул. Да, напиток. И кто только его выдумал? Умный, верно, был человек! Башка!
Ирмэ пошел домой.
На базаре он увидал Неаха. Неах стоял у лотка и жадно глядел на бобы. Бобы были нового урожая, свежие и пахучие.
— Купить? — сказал Ирмэ. Он был еще богат — ещё полушка болталась в кармане.
— Купи.
Ирмэ купил. Съели.
— Мало, — вздохнул Ирмэ.
— А не двинуть ли к Анзику на огород? — тихо сказал Hoax. — Бобов там!
— Днем-то? — усомнился Ирмэ.
— Днем-то — самое время, — сказал Неах. — Ночью сторож. А днем кто? Днем-то самый раз.
— Не стоит, — сказал Ирмэ, — Попадет.
— Плюнь! — прошептал Неах. — Что тебе сделают? Ну, увидят. Ну, прибегут. А мы — драла. Свищи-ищи!
Огород — у самой реки — был большой. Три пугала — в пиджаках, в шляпах — стерегли его от птиц, сторож, по имени Гаврила, но прозвищу Косой, стерег его от воров. А стеречь-то было что: куда ни глянь — огурцы, капуста, морковь, бобы. Кой-где желтели подсолнухи.
Ребята остановились. Осмотрелись. Прислушались. Тихо. Ни души. Только вороны, черпая нечисть, гуляли по грядкам. А сторожа не видать — то ли спит, то ли ушел куда.
— Ну? — прошептал Неах. — Самое время!
Ребята осторожно поползли между грядками, как ужи — на брюхе, а проползти надо было порядком: бобы-то росли выше, у будки. Ползли медленно, вершок за вершком. А то — приостановятся, приподымут голову, слушают. Никого. Тихо. Ворон каркнет. Пловец по ту сторону моста ухнет: «Ух ты!» И — тишина. Ребята минуту послушают: все в порядке — ни души. И опять пригнутся и — дальше.
Вдруг Ирмэ услыхал шорох и тихий чей-то кашель. Между грядками, где-то совсем близко, притаился человек. Ирмэ лягнул Неаха, шепнул: «Замри!» Припал к земле и застыл.
Долгое время не слышно было ни звука. Тишина. Только сердце билось как часы — тик-тик. Уже Ирмэ думал, что ошибся. «Почудилось», думал он. Неах тянул его за ногу и шептал: «Ну, чего стал?» Он-то сам не слыхал ни шороха, ни кашля. Уже и Ирмэ казалось, что — чепуха, почудилось. Он приподнялся, огляделся. Никого. Вороны гуляют. Стрекочут кузнечики. Тихо. «Поехали!» шепнул он и пополз.
И вдруг — прямо впереди во весь рост поднялся человек без шапки, в белой рубахе, в синих домотканых портках. В руках он держал туго набитый мешок. Озираясь юркими, вороватыми глазами, он беззвучным шагом пошел к реке.
— Гаврила! — испуганно шепнул Неах.
— Какой там Гаврила? Гаврила с бородой! Вор!
И тут — с перепугу, что ли? — Неах выкинул дурацкую штуку: открыл, чудила, рот и что силы:
— Кар-раул! Воры! Кар-ра…
Ирмэ двинул его но зубам так, что он откатился и умолк. Но было поздно.
Человек услыхал «воры!», бросил мешок и побежал. Бежал он прямо на ребят. Это был молодой парень, рябой, с дурными черными зубами, но стройный и ловкий. Он пробежал так близко, что Ирмэ шарахнулся в сторону. Парень его увидал. «Убью! — прошептал он. — Убью, хвороба!» — прыгнул куда-то в ров, в овраг и пропал.
Из будки вышел сторож, Гаврила Косой, бородатый мужик в больших сапогах. Он, видимо, только проснулся: зевал, потягивался, крестил рот.