А исключение было вот какое: когда шли домой с поля, Рейкина всегда порывалась взять у Гнома лопату, лейку, тяпку — ну, что он там нес. И тут Гном оказывал неожиданное сопротивление, которое тогда мне было не очень понятно. Теперь, когда я вспоминаю ту пыльную ухабистую дорогу, которой мы возвращались с полей в лагерь, дорогу обрамленную репейником, чахлым шиповником и малиной, дорогу с редкими валунами, выкаченными на обочину с поля, — когда я вспоминаю эту дорогу и на ней Гнома, несущего на плече лопату, мне кажется, я его понимаю: это не лопата — это винтовка, флаг. Это, быть может, единственное тогда открытое проявление гордости, которой он вовсе не был обделен.
Рейкина страдала от того, что Гном копил масло и сахар. Я сам слышал, с какой яростью она шипела на него: «Димка, не смей, выкини банки!..» Потом восстала: «Не ешь — и я не буду!» У всех на глазах два дня она отдавала сахар и масло самым слабеньким девчонкам.
Вначале на Гнома это подействовало — он, словно нехотя, намазывал хлеб маслом… Потом, крадучись, вытащил банку…
Рейкина, простив ему слабость, продолжала опекать его с прежней слоновистой настойчивостью.
После случая с миной нас с Гришкой чуть не выгнали. О это многозначительное «чуть»! Сколько раз грозили нам исключением, отправкой в город — сколько раз! Но ни разу угроза эта не была приведена в исполнение. Город был под непрерывными бомбежками и обстрелами, и не для того нас сюда привезли, чтобы вдруг, пусть даже за серьезный проступок, отправить обратно под вражеский огонь. Мы прекрасно понимали символический смысл этой угрозы, но делали вид, что относимся к ней серьезно, — как будто и мы, и воспитатели наши играли в какую-то странную игру, где все договорились скрывать истинный смысл вещей.
На очередном разборе крайнюю меру заменили более мягкой — нас постановили расселить. Мне приказали перебираться к Гному.
Сейчас я думаю, что воспитатели вовсе не хотели унизить меня переселением в Гномов чулан, тем более что с его легкой руки комната стала вполне обитаемой. После того вечернего разговора с Гномом один на один Анастасия Власовна оставила его в покое.
Я старался представить себе, о чем они там говорили после ужина в кабинете Анастасии Власовны. Но если после этого разговора она позволила оставить его в «пещере», не применила к нему крутых мер, не испугалась, что к ней может привязаться неожиданная комиссия, — значит, разговор у них с Гномом был серьезный и важный, и не только для него, но и для нее, старой учительницы, пережившей многие педагогические моды и оставшейся верной здравому смыслу и естественным движениям души.
Гришка считал: покажи характер и никуда не уходи. Надоест — отстанут. И я слушался, но на следующее утро пришла Анастасия Власовна и сказала глухо, в сторону:
— До обеда не переедешь — матери напишу.
Когда я переступил порог Гномовой комнаты, увидел его приветливое лицо и услышал такой немальчишеский мелодичный голос: «А я тебе уже место освободил…» — я даже сплюнул от злости. Нужна мне его забота!
На ком было сорвать раздражение? Конечно, на Гноме. Я и оправдать себя мог легко, если б захотел. Тогда в моих глазах несоответствие Гнома всем нашим мальчишеским понятиям и нормам, его неловкое выпячивание из общего ряда само по себе служило достаточным основанием для обвинения его во всех моих бедах.
— Сарай, — презрительно сказал я, оглядев голые дощатые стены (в других комнатах были хоть старенькие, да обои). — Не видно ни фига. Ослепнешь тут…
— Разве темно? — искренне удивился Гном. — Нет, сейчас не темно. А вечером свет зажжем, я лампочку хорошую достал.
Он огляделся в своем жилище, как бы приглашая меня познакомиться с ним повнимательнее. Невольно вслед за его взглядом я прошелся по стенам. Там были прибиты картинки из «Огонька» — портреты каких-то героев, фотографии — ястребки в небе, морская пехота идет в атаку, старый чабан в высокой шапке провожает сына на фронт…
Слева от окна в глубокой косой нише, где потолок под углом сходил на нет, стояла Гномова койка, аккуратно прикрытая серым солдатским одеялом со штампом «ноги». Рядом, на стуле — книги.
Светлей всего было у стены, противоположной окну. Я сказал:
— Здесь койку поставлю.
— Здесь, здесь, — заторопился Гном радостно, — тут хорошо, светло!
— Светло! — усмехнулся я и вспомнил: «А я тебе место освободил…» Значит, его койка раньше тут стояла. Я разозлился: — Вот что, Гном, вали обратно, мне подачек не надо.
— Да что ты, что ты! — Гном засуетился, покраснел. — Это так, пока, потом поменяемся, по очереди будем, ладно?..
Он как бы услужливо предлагал лазейку для моего самолюбия — «пока…».
— Ну ладно, если пока, — проворчал я, а сам подумал: «Раз ты дурак, пусть тебе будет хуже…»
У Рейкиной на этот счет было свое мнение. Она ворвалась в комнату («Стучать надо», — сказал я. «Еще чего!» — ответила Рейкина), увидела мою койку на месте Гномовой и зашипела:
— Это еще что? Димка, я его сейчас вышвырну!
Гном подошел к ней и тихо проговорил:
— Не надо, Галя. Видишь, его наказали…
— Исусик несчастный! — закричала Рейкина и хлопнула дверью. Тут же она вернулась: — Рубашку не надевай, я очередь за утюгом заняла!..
— Санчо Панса, — сказал я презрительно, когда она ушла.
— А тебе не нравится Санчо Панса? — серьезно спросил Гном.
Конечно, он мне нравился. Но не мог же я сказать этого Гному. Я выругался — обида душила меня.
Кто-то встал у нашего окна, заслонил свет, крикнул:
— Эй, гномишки, как делишки?!
Вот так. Я презирал Гнома, я был по ту сторону ч е р т ы, с ними, а им уже наплевать на меня, они уже зачислили меня в «гномишки»…
Я взглянул на Гнома и увидел по его лицу (хотя он и прятал глаза), что он все понимает, жалеет меня, боится показать свою жалость и мучается этим…
— Здесь прохладно, — сказал он, — на улице жара, а здесь хорошо, верно?
— А мне наплевать! — заорал я. — Наплевать! Понял? Я в этой яме жить не хочу! И не буду! Понял?..
…Я обиделся на весь мир, и на Гришку в первую очередь. Почему не его, а меня переселили? Почему?!
Обида накатывала волна за волной, и я забывал свои прежние чувства: желание быть на равных с Гришкой, стыд за мою роль помоганца… Теперь в порыве обиды я готов был все валить на Гришку. Со мной поступили несправедливо — так я считал. А Гришка от меня отвернулся — это ясно.
Я мучал себя, представляя нашу светлую комнату с окном на залив, откуда вечером, в темноте, видны были мрачные всполохи огня в стороне, где город.
За Гришкой всюду бегал теперь, забыв свою лень, Вовка Углов. Вовка подмигивал мне при встрече: дескать, у нас тут такое… Он словно носил за Гришкой мешок его секретов.
«Значит, никакой дружбы не было, — думал я, — просто жили рядом, вот и все…»
Сначала я избегал Гришки, потом не выдержал, подошел к нему. Взгляд его был холоден, безразличен. Мне бы опомниться, уйти, а я сказал что-то вроде: «Чего злишься?» Глупее и унизительнее придумать нельзя!
— Я? Злюсь? — он усмехнулся. — С чего ты взял?
Тут меня понесло:
— Значит, не дружим больше, да?
— С тобой-то?.. Характера у тебя маловато. Приказали — ты и лапки кверху.
— Зато у Вовки характер.
— Вовка солдат. От него больше не требуется.
Я не нашелся, что ответить. В том, что сказал Гришка, была и правда и неправда, как раз в том сочетании, которое ранит больней всего…
Я не спал по ночам, я чуть не плакал, я обдумывал планы мести и тут же отбрасывал их один за другим, потому что Гришка был неподвластен моей мести. И получалось так, что я по-прежнему вымещал свои обиды на том, кто был рядом, кто был слабей меня, — на Гноме.
Когда он хотел читать — я тушил свет. Когда он хотел спать — я зажигал свет и лениво листал какую-нибудь книжку, хотя глаза мои слипались. Когда он закрывал окно — я открывал его. И наоборот.
Особенно распалялся я при свидетелях. Мы были отверженные, с нами не считались. На наше окно садились, заслоняя свет, походя кричали: «Гномики, ку-ку!» Гном все терпел, а я кипел от злости. Мне казалось ужасным, ужаснее, чем развал моей дружбы с Гришкой, быть «гномом», ходить в «гномах». Я старался, чтоб все видели, чтоб все слышали, к а к я презираю Гнома. Чтобы все знали: если мне приходится жить здесь, это еще не значит, что мы с ним кореша. Стоя у окна, я балаганил, я созывал зрителей, я предлагал им вместе поиздеваться над Гномом. «Спешите! — кричал я. — Скорей сюда! Гном в пещере! Последний гном! Спит на хлебных корках!..»
Гном молчал. Меня пугала его неуязвимость. Я ненавидел его за нежелание взорваться, возмутиться, броситься на меня с кулаками.
Какие там кулаки! Он был полон доброжелательства, он хотел общаться, он был рад, что не один теперь…
Говорит мне вечером: