У тебя есть собака? Если есть, тогда всё очень просто. Потому что ты, конечно же, гуляешь с ней по утрам. В Оленьем парке[1], или Кадриорге[2], или у пруда Шнелли[3], или еще где-нибудь, в зависимости от того, где ты живешь.
А когда наступит следующее доброе воскресное утро и небо будет совсем безоблачным, возьми своего любимого пса и раненько сведи его погулять на таллиннскую Ратушную площадь. И пока он будет обнюхивать углы и делать свои собачьи дела, ты погляди наверх, повыше домов. И на небесный свод над домами.
Над темно-красными черепичными крышами глубокое синее осеннее небо. Любо-дорого глядеть на шероховатые стены из старого камня. Когда восходит солнышко, они такие приятно-шершавые и весело-корявые. Камнями вымощенная площадь с ночи еще влажная и чистая. И ни одной группы туристов, которые, задрав головы, любуются жеманницей-башней и драконами-водостоками на Ратуше. [4] Разве только редкий человек пройдет. А со стороны Нигулисте[5] синий ветер несет с собой пригоршню желтых липовых и красных кленовых листьев.
Чудесное раннее утро. Ты стоишь на Ратушной площади и сквозь подошву отчетливо ощущаешь приятные, плоские и твердые спины камней на мостовой. И если ты крепко зажмуришься, а потом (конечно, если ты стоишь на правильных камнях, и притом правая нога у тебя чуть впереди — на одном, а левая чуть позади — на другом), когда ты снова откроешь глаза, то увидишь Ратушную площадь совсем не такой, какой ты ее только что видел. Потому что если тебе в самом деле посчастливится стать на правильные камни и ты зажмуришь глаза, а потом снова их откроешь, ты увидишь всё уже не таким, какое оно сейчас, а в точности таким, каким всё было ровно пятьсот тридцать три года тому назад.
Впрочем, разница не так уж велика. В первый момент ты, может быть, даже и не заметишь ее. Ну разве что в домах на площади почему-то редко где в окнах сверкают на утреннем солнышке стекла. Потому что в оконных рамах большей частью мерцают свиные пузыри. Посреди площади стоит высокий каменный позорный столб. И рядом с ним в тяжелой шапке из красной черепицы, надвинутой на самые глаза, дремлет белый домик важни.[6] А вокруг площади, перед домами, — ряды торговых лавок, у всех у них на дверях еще висят утренние замки. И у ратушной аптеки в шероховатой стене не только дверь, но рядом с дверью, на нужной высоте, еще и четырехугольное оконце для покупателей, обрамленное тесаным камнем. На нем деревянные ставни, выкрашенные в желтый цвет.
И вот деревянные желтые ставни растворяются.
Какой-то парень сует голову в оконце и щурится на солнце. Сразу видно, что парень с удовольствием совсем бы высунул голову наружу, да только толщенная стена не дает. Парень такого возраста, когда дяденьки говорят «юнец», а мальчишки, когда играют в лунки и у них нет времени разглядывать, того и гляди скажут «дяденька». Итак, парень просовывает радостную кошачью рожицу в окно и щурится на солнышке. У парня ярко-рыжие, под горшок остриженные волосы и курносый, веснушчатый нос со смешным, острым кончиком. И когда он убирает из окошка голову и открывает глаза, то очень ясно видно, какие они у него зеленые и шельмовские.
Но парень тут же исчезает, и в замочной скважине аптечной двери скрежещет ключ, дверь широко распахивается, и парень выбегает на площадь. Со всех трех окон аптеки он снимает тяжелые железные перекладины и отворяет ставни. Потом бежит обратно в аптеку, утро нового рабочего дня здесь наступило.
Свет в аптеку проникает сквозь крохотные оконные стекла в свинцовых рамах; как горсть сверкающей рыбьей чешуи он падает на плитняковый пол, до блеска истертый ногами, на прилавки и настенные панели темного дуба. Большие утренние солнечные зайчики прыгают по светлым сводам потолка, на которых мерцают удивительные картины, изображающие мужчин и женщин в старинных драпированных одеждах, и совсем обычные дома с островерхими крышами, и гирлянды — да-да: на треугольных сводах нарисованы в виде арок смешные рамки, как будто сделанные из сплющенных цветов, засушенных в пергаментных книгах. А теперь вот под разрисованными сводами, из полумрака, у стен возникли полки, как будто перед ними раздвинулись серые занавески, и солнышко опять отыскало на этих полках свои вчерашние игрушки и как только может ими забавляется. Ох, такого несметного количества игрушек, как здесь, ему в самом деле нигде больше не найти, ни в целом городе, ни даже в других заморских странах. Здесь на полках десятками, нет, сотнями стоят в ряд бутылёчки и флаконы, банки и склянки, миски и плошки, горшочки и кадочки. И притом какие! Одни из тяжелого зеленого, а другие из легкого желтого стекла. Третьи, четвертые и пятые — из обожженной глины с беловатой или сливово-коричневой, или ярко-синей глазурью. А в них, разумеется, пятнадцать сортов жидкостей и тридцать разных отваров, и семьдесят мазей, и тому подобное. А в ящиках прилавка (это уже по запаху издалека чувствуешь) чудесный порошок индийских чайных листьев, и редчайший из редких аравийский кофе, и перец, и лавровый лист, и корица, и сушеные лягушачьи лапки, и рубины, и мелко истолченные тараканы.
Но, как уже сказано, наступило утро рабочего дня. И аптекарский ученик Март, тот самый парень, который открыл в аптеке окна, уже занят вовсю: он нанизывает на веревку сушеные лягушачьи лапки, чтобы отнести их на чердак как следует проветрить. Он только и делает, что лапку с большого каменного блюда — хвать! И тонкую веревку между сухожилиями — фьють! А тут как раз по скрипучей лестнице из своей квартиры спускается в аптеку мастер Иохан. Острые носы его башмаков такие длинные, что на лестнице пыль стоит столбом, и половина ее садится на его короткую черную пелерину.
Мастер громко чихает — апчхи! Апчхи, апчхи! И ученик Март поспешно говорит ему:
— Доброе утро, мастер!
Мастер сопит, он видит, что парень уже тут как тут, за работой, и сушеные лягушачьи лапки в его проворных руках одна за другой оказываются на веревке и всё умножаются. А ведь сушеные лягушачьи лапки — надежное лекарство против двадцати семи совсем различных болезней, поэтому дорогой и весьма доходный медикамент.
Мастер Иохан надевает на свой большой синий с красными прожилками нос колеса окуляров в черной раме толщиной с гусеницу и раскрывает аптекарский мемориал[7] в тяжелом кожаном переплете.
— Ммм… Март, сегодня нам нужно смешать три порции шалфейной мази. Чтобы к наступлению осенних дождей у нас в банках был запас снадобья от ревматизма. Кроме того, нам нужно сварить шестьдесят кварт[8] кларета[9]. Для питейного дома господ членов гильдии[10] на день поминовения усопших. А кларету ведь и постоять немного требуется. И еще нам нужно — а-а-а-пчхи! — нужно в ступке растолочь в порошок двенадцать унций[11] рубинов. Для эликсира от малокровия. Тебе ведь известно, что это — особо ответственная работа.
Разумеется, Марту известно, насколько ответственна эта работа. И кроме того, ему известно, что когда мастер говорит: «Нам нужно сделать то-то и то-то», это значит, что делать, само собой понятно, должен Март. Причем мастер либо стоит рядом, смотрит и учит, причитает и сопит. Либо совсем уходит прочь — в гавань, поглядеть чужеземные корабли, какие травы и пряности, какие сверх удивительные вещи они, может случиться, привезли. Либо — к больным. К таким, которые слишком важные, чтобы их собственным домочадцам приходить за приготовленным лекарством, но все же недостаточно важные для того, чтобы, идя к ним, брать с собой Марта, помощника, и подручного, и на побегушках мальчика, словом, famulus'a, как это зовется по-латыни, и которого мастеру непременно нужно брать с собой, когда он хочет произвести сильное впечатление и своей личностью, и своим искусством врачевания. В таких домах Март нужен мастеру главным образом для того, чтобы у постели больного говорить с ним по-латыни. Всё ради того же самого сильного впечатления.
— Marine, da mihi arcam meam! или Martine, infunde urinam consulis in ampullam congiariam! — весьма многозначительные фразы, за таинственность которых больные готовы платить куда больше славных серебряных шиллингов, нежели они платили бы, скажи мастер просто: «Март, подай мне мою шкатулку!» или «Март, перелей то, что напи´сал бургомистр, в трехштофную[12] колбу!»
Что же касается размельчения рубинов, то особая важность этой работы Марту известна уже давно.
Да это и неудивительно. Если даже один-единственный лот[13] этих чудесных кроваво-красных и кроветворящих драгоценных камней самого мелкого и дешевого сорта стоит целых двадцать рижских марок серебром, или иначе — столько же, сколько четыре быка самого могучего веса!