Какого же все-таки они вкуса? И поэтому теперь он с тем большим удовольствием продолжает петь:
А как восстанешь жив-здоров —
добром помянешь докторов.
И к нам придешь, сомненья нет,
купить и мёду и конфет.
И в это время мастер Иохан ставит ногу особенно четко. Очевидно, он хочет шагом своим подтвердить, что всё, о чем здесь говорится, чистая правда. Кстати сказать, против того, что в песне, например, поется про талеры, ни одна душа наверняка не станет возражать. Потому что сказано совершенно честно и без всяких обиняков: несите, мол, к нам в мошну золотые талеры! Значит, можно думать, что всё, что за талеры делается, будет сделано так же честно и без всяких обиняков, то есть составленные лекарственные смеси, ну и там всё прочее. Однако дальше петь Марту на этот раз не приходится, ибо они уже пришли. Решительным шагом поднимается мастер Иохан по чисто выметенным ступенькам в дом к господину Калле на улице Мюйривахе, и госпожа Калле самолично встречает его в высоких дверях.
Это тучная госпожа с весьма важным лицом, или — если говорить прямо — старая карга со злющими глазами. На ней роскошное зеленое бархатное платье, по нескольку фунтов серебра на шее и запястьях, а на пальцах так даже и золото (ибо до повеления, которое ограничивает великолепие даже ратманских супруг, опять-таки должна пройти еще добрая сотня лет).
Кланяясь госпоже, мастер Иохан превращается в такой крюк, что Марту за его спиной кланяться уже и ни к чему, в ответ госпожа только кивает, и то больше подбородком, чем головой, и возвещает:
— Нет, здоровье ратмана нисколько не улучшилось. Живот у него болит. Крестец у него дергает. Всё его тело изнывает. — Но про то, что желчь ударила ратману в голову и что он подсвечники и суповые миски домочадцам в голову швыряет, про это госпожа мастеру не говорит.
И они торопливо входят в дом, и мастер снова кланяется, на этот раз уже ратману, и опять так же низко, и Март опять обходится без поклона. Ратман возлежит на великолепной кровати с балдахином, она стоит в большой горнице прямо под мышкой у лестницы, ведущей в верхние комнаты. На ратмане ночная рубашка тонкого льняного полотна, но лицо — мрачнее мрачного. Усы у него пестрые, с проседью, взъерошенные и колючие, и он едва замечает поклон мастера Иохана.
— Да-да-да! У меня болит живот. Как будто грозовые тучи вертятся вокруг пупка. Крестец у меня дергает. Как будто у меня между спиной и задницей целая тачка горячих углей из кузницы, и будто кто-то время от времени прокалывает это место огненными железными прутьями. Всё мое тело изнывает. Будто я не таллиннский ратман вот уже девятнадцать лет, а всего-навсего мешок забродившего козьего дерьма. Прежде всего я хочу, чтобы ты по моему описанию сказал мне, чем я болен.
Разумеется, для того и призвали сюда мастера Иохана. Итак, он музыкально тянет в нос то самое, для чего в эстонском языке нет пристойного названия, и начинает:
— Высокочтимый и уважаемый государь мой, благодетель и повелитель! Как солнце древней медицинской науки — Гиппократ, так и ее луна — Гален, и тем более, в позднейшее время — звездное небо медицинского искусства, как (что общеизвестно) называют лекарский факультет университета в Падуе…
Но мы-то ведь не станем его слушать. Даже ратман его не слушает. Даже ратманша его не слушает. Не говоря уже о Марте. Однако речь мастера, хоть она и не нужна никому, дело заранее предусмотренное. Доктор (или тот, кто вместо него выполняет докторские обязанности) или какой хочешь иной чиновник, который выполняет какие угодно другие важные обязанности, должен ведь выложить лекарские (или там какие другие) основы своей мудрости перед теми, кого он лечит или о ком несет заботу. Или должен, по крайней мере, иметь возможность их выложить, если у него есть основание полагать, что в противном случае его не примут достаточно всерьез.
— Гиппократ и Гален и весь лекарский факультет Падуанского университета при таких признаках предполагают… — Ну да, то, и то, и то, и то. — А теперь по всем правилам науки приступим к установлению, с чем in concrete[19] мы имеем дело в случае болезни, которая напала на нашего повелителя и благодетеля, мньммньммньм. Martine, da mihi arcam meam!
А, кстати говоря, что в это время делает Мартинус?
Ой-ой-ой… В то время, когда мастер Иохан произносит свою речь, в большой горнице ратмана происходит одно весьма знаменательное событие. Разумеется, сначала даже в мыслях нет, что это событие сколько-нибудь знаменательное. Именно в это самое время сверху по дубовой лестнице спорхнула хозяйская дочь, барышня Матильда. Славная девушка-козочка, у которой (во всяком случае, в ту пору) нет ни папенькиной брюзгливой важности на лице, ни маменькиного серебра на шее. Только на кончике носа три веснушки и ярко-синие глаза. Ее сиреневое платье раскачивается, как крупный колокольчик. И вот она стоит у папенькиной постели рядом с маменькой. Так что маменька между дочерью и Мартом в точности, как безмолвная крепостная башня.
Когда мастер говорит: Da mihi агсат теат, Март, конечно, подает ему шкатулку с инструментами и прежде — бряк-звяк — расстегивает ремни и отпирает ее. Только в это самое время взгляд Мартовых зеленых глаз устремляется в сторону госпожи ратманши и пытается — и перед ней и за ней — поймать синие глаза барышни Матильды. Потому что разок или даже два они только что уже встретились с его зелеными. Так что шкатулку с инструментами Март подает мастеру, в сущности, так сказать, затылком. А если бы у Марта была борода, если бы у него была настоящая борода настоящего мужчины, прекрасная, широкая, как лист, борода моряка, она сейчас у всех на глазах просто бы раздвоилась: и одна половина листа живо устремилась бы к мастеру и ратману, а вторая непременно реяла бы возле башнеподобной ратманши, стремясь к Матильде. Но у Марта еще нет бороды. Только рыжеватый пушок на верхней губе. Да и тот не очень-то заметен.
Не считая тех случаев, когда на него упадет солнечный луч. Как вот сейчас. Сквозь свинцовую решетку окна большой горницы солнышко разрисовывает предметы и людей, и кажется, будто все они попали в странную, густую и нежную рыбачью сеть, а солнышко отбирает из пестрого улова отдельные предметы и заставляет их вспыхивать сверкающими точечками. Кстати, локоны Матильды уже у левого уха Марта, а его пушок — у ее открытого ротика, как бы говорящего — ой! И ни один из них никак не может оторваться от сверкающих точечек на другом — пусть маменька Калле, эта толстая сторожевая башня, стоит тут между ратманской барышней и аптекарским учеником.
— Мньмньмньм, — говорит мастер Иохан у постели ратмана. — Martine, infunde urinam consulis in ampullam congiariam! И Март, разумеется, льет, только почти что мимо трехштофной колбы, ибо переливает-то он опять же чуть ли не затылком. А теперь мастер Иохан поднимает колбу в воздух, держит ее против снопа мерцающего света и смотрит то вытаращенными, то сощуренными глазами, как это делают и самые важные лекари, и самые ученые врачи, и говорит:
— Мньмньмньмньм. Благодаря нашей великой учености из того, что в данной колбе, булькая, обнаруживает свои тайны на сите солнечных лучей, мы яснее ясного видим, что это — желчные страдания. Они мучают нашего дорогого повелителя и благодетеля. Это нежелание желтой желчи быть в обществе черной желчи и противодействие черной желчи, не желающей признавать своего равенства с желтой. Это — взаимное возмущение желчи внутри нашего дорогого повелителя и благодетеля. И мне надлежит остеречь вас: ежели этого не лечить самыми действенными снадобьями, то дело может дойти даже до того, что оба мятежника, вспенившись, бросятся в голову нашему дорогому повелителю и благодетелю, в силу чего может случиться, что наш благодетель, вопреки своей большой доброте и совершенно против своего желания, начнет швырять тяжелыми предметами в домочадцев.
Ратман сопит и бурчит:
— Вовсе не против своего желания, а именно по своему желанию. Мхм.
Но ратманша говорит:
— Мастер прав. И поскольку эти суповые миски и подсвечники, которыми швыряли здесь в нашу служанку, Юргена и дворника, пролетали весьма близко от моего носа, я требую, чтобы для ратмана как можно быстрее было составлено самое действенное снадобье.
Говорит и при этом берет Матильду за самый кончик подбородка, подобного райскому яблочку, и уже в третий раз отворачивает ее личико от аптекарского парня: вот так, чтобы не смотрела на него! На своего отца и отца города смотреть положено! Марту госпожа Калле пальцев в лицо не сует. Нет, не сует. Ибо Март не позволяет себе большего, чем только почтительно пялить глаза на ратманскую барышню. Что каждому городскому парнишке должно быть дозволено и что даже, в известной мере, желательно. Но ратманской барышне стр-р-рожай-ше запрещается неподобающим образом кокетливо-игриво смотреть парнишке в глаза. Фуй!