Но отбушевала гроза, унеслись тучи за хребты, словно ничего и не бывало. Ушли мятежники из Златоуста, воротились хозяева в завод, и началась расправа над теми, кто пугачевцев ждал и встречал их с иконами.
Только вот диво: никто Дарью не выдал. Видать, девку жалели люди. Так она всем была люба. Никто про нее худого слова не мог сказать, да и собой девушка не резала глаза — складненькая была. Только костью словно не из крестьянского люда — тоненькая, как травинка на пригорке с солнечной стороны. Волосом русая, лицом нежная. Известно, в восемнадцать лет не успела у нее кожа огрубеть. Об одеже и не говори — первая чистюля. Простой сарафанишко сидел на ней, почитай, краше, чем на господах шелка.
Ну вот. Как воротились господа из Екатеринбурга — пугачевцев будто и не бывало.
Снова девушки-мастерицы сели за работу — кто шить, кто золотом расшивать господские мундиры и наряды. Будто опять заживо в могилу девушек опустили.
Подвал был холодный и сырой. Работа тонкая — глаз да глаз нужен.
Вышивала Дарьюшка, как всегда, а у самой сердце ныло. Вдруг кто-нибудь дознается и докажет на парня, принесшего подметное письмецо... Хоть и не родня ей был, а душа болела, обходительный такой парень, да и слух шел про него, что кузнец он не из последних.
Через людей узнала, что пока и на него доноса нет. Работает в заводе, как и работал. Правда, для острастки, как и всем, дали ему двадцать розог да заставили глядеть на казнь пугачевцев. Дескать, в науку молодцам. Вперед не бунтовать...
А как выходила мать Степана (так парня звали) от розог, то раза два проходил он мимо подвала, где Дарьюшка жила.
Может, верно говорится, что сердце сердцу весть подает. То ли быть такому... Вскоре у обедни снова довелось встретиться Дарьюшке со Степаном.
И стояли будто далеконько друг от друга, а так взглянул Степан на Дарью жарко и хорошо, что в ответ он увидал в ее глазах то, что так дорого людям на земле. Известно: лесу не прикажешь— не расти, а парню не закажешь — не люби...
Помаленьку осмелел Степан. Раза два в праздники приходил, когда девушкам разрешалось за воротами посидеть.
На пасху Степан пришел не один, а с парнями. И Дарьюшка была не одна. Упросили девушки старшую над ними Аграфену — рыхлую, старую тетку, шибко охочую до сна, — чтобы дозволила против дома в жмурки поиграть. К тому же кто-то из парней тетке Аграфене головной платок принес. Подобрела Аграфена и милостиво головой кивнула — дескать, играйте, а сама тут же захрапела на траве.
Хозяина не было дома, а Лугиниха-барыня после пугачевцев похитрей стала. Вроде, как заигрывать с работными принялась. Добренькой захотела показаться. Кого-то из девушек ситцем одарила, самым молоденьким приказала нарезать ленты в косы.
И вот. Увидела Лугиниха в окошко, что девушки с парнями за воротами резвятся, тут же вышла на крыльцо и сладко так проговорила:
— Вы бы песни попели, а я послушаю вас.
Удивились девушки и парни такому чуду и поначалу несмело запели, а потом допоздна их голоса будили горы.
Говорят, кто хочет за кем-нибудь заприметить, непременно заприметит. Хоть и спала все время тетка Аграфена, а углядела, что Дарья, скромница из скромниц, ласково посматривает на Степана. А когда он зачастил к ним, не выдержала тетка и сказала Дарье:
— Небось, твой лапотник-то скоро сватов пошлет? — и не дождавшись Дарьиного ответа, тут же добавила: — И не думай, девка. Барыня таких, как ты, не отпускает. Самим господам нужны мастерицы. Вот ослабнешь глазами — тогда другое дело. Отдадут сами.
Молчала Дарья. Да и могла ли она что-нибудь в ответ сказать, кроме одного, что говорилось в те годы: «На то господская воля».
Только все же где-то в глубине сердца у нее теплилась надежда на добрый случай, а вдруг барыня согласиться отдать ее за Степана.
«На коленях буду барыню просить, как перед иконой стоять», — думала про себя, не зная, что не одна такая девушка, как она, просила и молила господ — только все без пользы. Так вековухами и остались.
И вот вдруг в самый сенокос, когда все собирались в Урал, к господскому дому подошел Степан. И такой он был печальный, убитый горем, что даже сторож Кузьма, давно уж никого и никогда не жалевший, и то вздохнул, глядя на Степана.
Для порядка Кузьма спросил парня, кого ему надо.
— Дедушка родимый!—сразу же начал Степан. — Пособи, сделай милость. Невеста моя тут робит. Меня в солдаты отдают. Дозволь проститься. Может, и не свидимся боле.
И так просил парень старика, Что размякло дедово сердце. Когда же Степан назвал деда отцом родимым — это его-то, бобыля, — вовсе Кузя подобрел и, хоть мог угодить под плети, за то, что чужого в ограду пускает, открыл заветную для Степана калитку. Окликнул девчонку, проходившую по двору, чтобы она Дарью позвала.
А она на помине легкая — тут же вышла из подвала с узелком в руках. Тоже собиралась на покосы. Остановилась. Поглядела на Степана и по его виду поняла, что какая-то беда с ним приключилась.
— Отойдем в сторонку, — тихонько Степан девушке сказал. — Дело есть...
И шепотом поведал ей, что мастер все же у них в кузнице дознался, кто подметные письма разносил. За руки никто не поймал — значит, казнить не за что, а вот в солдаты отписали. Завтра на рассвете угоняют.
Долго еще говорил Степан Дарье. Пока не закричала тетка Аграфена.
Молча, без крика и слез, Дарьюшка недобрую весть на сердце положила. Сдержала себя. И без того у парня был камень на душе. А потом уж у самых ворот еще опнулись. Только враз с лица переменилась. Побледнела, да в руках узелок дрожал. Напоследок Степан из-за пазухи достал платочек, бережно развернул его и подал в руки Дарье брошечку, сказав:
— Вот прими, Дарьюшка, мое подарение. Все будет память о солдате. Как от суженого аль от друга. Как хочешь называй!
Не положено было в те годы девушке при людях открывать свою любовь, а тем более при народе плакать. Не мужняя жена, а потому только за руку простились. И, долго-долго поглядев друг дружке в глаза, они разошлись: Дарьюшка на покос, а Степан домой, собираться в дальний путь...
Будто на похоронах плакали люди, провожая, парней. Шутка ли сказать — на долгие годы расставались. Мать с сыном, невеста с женихом. Редкий солдат домой ворочался, а кто приходил, то стариком глядел. Вот оно как получалось.
Отпустила Аграфена Дарьюшку проводить жениха. А он только и смог ей сказать, проходя мимо:
— Мамоньку береги и помни обо мне!
И осталась у девушки от Степана только брошечка одна.
Не простая это была брошечка, а золотая. С двумя камушками: как есть Степановы глаза — чистые, ясные и голубые. Все, что Степан копил для свадьбы, на подарок издержал.
Чем дальше время шло, тем камушки становились светлей и голубей.
Прошло года два или три, как Степана угнали. Начали девушки-мастерицы примечать и Аграфена тоже, что неладно стало чего-то с Дарьей твориться. Задумываться начала она. Покашливать в непогоду. А как-то раз осенью, во время дождей, когда в подвалы просачивалось все больше воды, у Дарьюшки открылся такой кашель, будто все нутро разрывалось. Вовсе осунулась девка, а работать надо.
Узнала барыня Лугиниха про это. Приказала девушке расшить последний набор скатертей. Торопились господа с приданым. Дочку замуж выдавали. И тогда уж отправить Дарью на заимку.
— Может, в лесу отойдет девка, — говорила барыня Аграфене.
Боялась она потерять лучшую золотошвейку, первую мастерицу-выдумщицу на рисунки и такие — в самой матушке Москве не сыскать.
И, может быть, и вправду выздоровела бы Дарьюшка на заимке, да, говорят, одна беда в ворота, а другая за ней торопится-спешит. Как бы не отстать.
Осень глубокая была. Дождливая такая осень угадала в тот год. Грязь в заводе по колено стояла. И все же не удержала непогода господских гостей. Понаехало со всех мест — не пересказать: из Кыштыма, Каслей, Миасса, Екатеринбурга. Словом, все горное начальство пожаловало. Еще бы — Лугинины свою дочь замуж выдавали.
Каждый день в хозяйском доме музыка гремела. Вся прислуга с ног сбилась. Даже белошвеек и тех приставили к гостям вроде как на побегушки. Пришлось и Дарьюшке забыть про свою хворь на время. Ухаживать за богаткой из Екатеринбурга довелось ей.
Бывали самодурки, но такой еще люди не видали. Все было не по ней. Из ума вовсе старуха выживала. А тут, на Дарьину беду, чуть ли не на третий день у старухи брошка потерялась. Известно, не без драгоценностей ездили господа, да еще на свадьбу...
Сроду лугининские дворовые не воровали. Даже гордились господа этим, а тут на вот — брошка потерялась. Позор для Лугининых и их дома. Тут же начались допросы, сыск. Первым делом пал поклеп на Дарью. Она ведь неотступно возле барыни находилась. Ей и ответ держать. Не поглядели, что первая мастерица была, с пристрастием допросили. Да где — на конном. Не повинилась девка. Пороли еще раз... Опять не повинилась.
— Никакой брошки я не брала, — один ответ был у нее.