Было это лишь вчера или в самом деле прошло полвека, как я решал арифметические задачи под коптящей керосиновой лампой? И вдруг с тонким "дзинь" лопнуло стекло, и его пришлось осторожно, с помощью тряпки, заменить. В наши дни перегорают пробки, и, чиркнув спичкой, ищешь и вворачиваешь новые. Такая ли уж большая тут разница? Конечно, свет сейчас горит ярче и электрический ток не покупаешь в бидоне. Многое стало удобнее. Но стало ли от того лучше? Не уверен. Может быть. А может быть, и нет.
Когда я был маленьким, я утром, еще до школы, мчался в лавку потребительского общества на Гренадерштрассе. "Полтора литра керосина и четырехфунтовый свежий хлеб второго сорта", - говорил я продавщице. Затем со сдачей, талонами на скидку, хлебом и полным бидоном бежал дальше. Вокруг мигающих газовых фонарей плясали снежинки. Мороз колкими стежками зашивал мне ноздри. Мой путь лежал к мяснику Кислингу: "Четверть фунта домашней кровяной и ливерной колбасы, пожалуйста; той и другой пополам!"
Оттуда - к зеленщице фрау Клетш: "Брусочек масла и шесть фунтов картофеля. Матушка велела кланяться и передать, что последний был подморожен!" А теперь домой! С хлебом, керосином, колбасой, маслом и картофелем! Дыхание, будто дым эльбского парохода, вырывается изо рта белыми клубами. Зажатый под мышкой теплый четырехфунтовый хлеб вот-вот выскользнет. Сдача в кармане позвякивает. Керосин в бидоне плещется. Сетка с картофелем бьет по колену. Скрипучая дверь парадной. Вверх по лестнице через две ступеньки. Звонок на четвертом этаже, но как позвонишь, если руки заняты? Колочу в дверь носком башмака. Дверь распахивается. "Не мог позвонить?" "Нет, мамочка, сама видишь!" Она смеется. "Ничего не забыл?" - "Как это так - забыл?" - "Ну, входите, входите, молодой человек!" А потом, за кухонным столом, - чашка ячменного кофе с примесью винных ягод и ломоть, непременно горбушка, теплого еще хлеба со свежим маслом. Между тем как уложенный ранец ждет в передней, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
"С тех пор прошло более пятидесяти лет", - сухо заявляет календарь, этот закоснелый лысый бухгалтер в канцелярии Истории, ведущий счет времени и чернилами и линейкой подчеркивающий синим високосные года и красным - каждое начало столетия. "Нет! - кричит воспоминание и встряхивает кудрями. - Это было вчера! - И с чуть лукавой улыбкой шепотом добавляет: - Ну, самое большее, позавчера". Кто же прав?
Оба правы. Есть два времени. Одно можно мерить на обыкновенный аршин, мерить секстантом и буссолью. Как измеряют улицы и земельные участки. Но воспоминание наше, это другое времяизмерение, знать не знает никаких метров и месяцев, никаких десятилетий и гектаров. Старо то, что позабыто. А незабываемое было лишь вчера. Масштабом служат не часы, а ценность. И самое драгоценное, все равно, радостное оно или печальное, - это детство. Не забывайте незабываемое! Этот совет, кажется мне, никогда не будет преждевременным.
И вот вступление закончено. На следующей странице начинается первая глава. Так положено. Ибо если правило "Ни одной книжки без предисловия" в какой-то мере оправданно, то обратное уж бесспорно справедливо. А именно:
НИ ОДНОГО ПРЕДИСЛОВИЯ БЕЗ КНИЖКИ.
Глава первая
КЕСТНЕРЫ И АВГУСТИНЫ
Кто начинает рассказывать о себе, начинает обычно с совершенно других людей. С людей, которых никогда не видел и не мог увидеть. С людей, которых никогда не встречал и никогда не встретит. С людей, которые давно умерли и о которых почти ничего не знает. Кто начинает рассказывать о себе, начинает обычно со своих предков.
И это вполне понятно. Без предков каждый из нас оказался бы в океане времени, как потерпевший кораблекрушение - на крохотном необитаемом островке, в полнейшем одиночестве. Сирота сиротой. Без отца-матери. Дедов-прадедов. Роду-племени. Через своих предков мы связаны с прошедшим и уже столетия как все состоим в родстве и свойстве. А придет время, и мы, в свою очередь, станем предками. Предками для людей, которые сегодня еще не родились и тем не менее нам уже родня.
В былые времена китайцы воздвигали своим предкам домашние алтари, становились перед ними на колени и не забывали об этой связи. Император и мандарин, купец и кули - каждый помнил, что он не только император или кули, но есть и останется даже после своей смерти звеном единой, неразрывной цепи. И будь цепь из золота, из жемчуга или из простого стекла, будь предки сынами неба, рыцарями или всего лишь привратниками, никто не оставался в одиночестве. Столь гордым или столь нищим не был никто.
Но оставим торжественный тон. Хотим мы того или нет, мы не китайцы. Поэтому я не собираюсь поднимать своих предков на пьедестал, а хочу о них только немножко рассказать.
..."Только немножко рассказать" о предках моего отца не представляет ни малейшего труда. Потому что я о них ничего не знаю. Или почти ничего. День свадьбы и год смерти, их имена и даты рождения добросовестно занесены протестантскими пасторами в саксонские церковные книги. Мужчины были ремесленниками, имели по многу детей и переживали своих жен, большей частью умиравших после родов. И многие новорожденные умирали вместе с матерями. Но так было не только у Кестнеров, так было во всей Европе и Америке. Перемена к лучшему наступила лишь после того, как доктор Игнац Филипп Земмельвайс {Игнац Филипп Земмельвайс (1818-1865) - венгерский врач, разработавший метод борьбы с инфекцией, которая была причиной родильной горячки. Его открытие по-настоящему оценили лишь после его смерти. В 1906 году в Будапеште поставили памятник Земмельвайсу с надписью: "Спаситель матерей".} покончил с родильной горячкой. Случилось это лет сто назад. Доктора Земмельвайса назвали "спасителем матерей" и на радостях позабыли воздвигнуть ему памятник. Впрочем, это к делу не относится.
Отец моего отца, Кристиан Готлиб Кестнер, столяр по профессии, жил в Пениге, маленьком саксонском городке, стоящем на речушке под названием Мульда, и с женой Лорой, урожденной Эйдам, народил одиннадцать человек детей, пятеро из которых умерли, еще не научившись ходить. Двое сыновей пошли по стопам отца, сделавшись столярами. Третий, дядя Карл, стал кузнецом. А Эмиль Кестнер, мой отец, обучился седельному и шорному делу.
Возможно, они-то и их предки завещали мне ту чисто ремесленную добросовестность, с какой я отношусь к своей работе. Возможно, своим гимнастическим талантом - со временем, правда, несколько заржавевшим - я обязан дяде Герману, который в возрасте семидесяти пяти лет все еще лидировал в команде гимнастов-ветеранов. И не подлежит сомнению, что именно от Кестнеров я унаследовал фамильную особенность, не перестающую удивлять, а частенько и злить большинство моих друзей: глубокое и неискоренимое отвращение ко всяким путешествиям.
Нас, Кестнеров, не влечет белый свет, мы не испытываем к нему особого любопытства. Мы тоскуем не по дальним странам, а по дому. Зачем нам в Шварцвальд, на Эверест или Трафальгарскую площадь? Когда каштан перед домом, дрезденский Волчий холм и площадь Альтмаркт вполне их нам заменяют. Вот ежели б прихватить свою кровать и окно гостиной, еще можно подумать! Но отправиться в чужие края и бросить дома обжитой угол? Увольте! Нет на земле такой высокой вершины и манящего оазиса, такой экзотической гавани и грохочущей Ниагары, чтобы мы уверовали в необходимость их увидеть! Еще куда ни шло, если бы уснуть дома и проснуться в Буэнос-Айресе. Пребывание там можно бы ненадолго вынести, но путешествие туда? Да ни за что на свете! Боюсь, мы страстные почитатели привычки и уюта. Но, помимо этих сомнительных свойств, у нас есть одно достоинство: мы неспособны скучать. Какая-нибудь божья коровка на оконном стекле занимает нас целиком и полностью. Нам вовсе не требуется лев в пустыне.
Тем не менее мои деды и прадеды и даже еще отец хоть раз в жизни, да путешествовали. На своих на двоих. Как странствующие подмастерья. С цеховым свидетельством в кармане. Но делали это не по доброй воле. Того требовали цеховые правила и установления. Кто не поработал в других городах и у чужих мастеров, не мог стать мастером. Сперва поработай на чужбине подмастерьем, если хочешь дома стать мастером. А этого все Кестнеры хотели во что бы то ни стало, будь они столярами, кузнецами, портными, печниками или седельниками! Но чаще всего странствие это оказывалось первым и последним путешествием в их жизни. Ставили мастерами, они большее не путешествовали.
Когда отец прошлым августом вылез из дрезденского автомобиля перед моим мюнхенским домом, вылез кряхтя и порядком уставший - как-никак ему девяносто лет, - он приехал только затем, чтобы узнать, как я живу, и взглянуть из моего окна на лужайку. Если бы не беспокойство обо мне, его клещами бы не оттащить от его дрезденского окошка. И там он смотрит на лужайку. И там есть синицы, зяблики, дрозды и сороки. К тому же куда больше воробьев, чем в Баварии! Так чего ему, спрашивается, если не ради меня, было пускаться в путь?