Гёте больше всего возмущало, когда его называли «другом существующего порядка». Ведь это «почти всегда означает быть Другом всего устаревшего и дурного». «Нет такого прошедшего, о котором бы стоило печалиться, — сказал он в другой раз в беседе с канцлером Мюллером. — Существует лишь вечно-новое, образующееся из разросшихся элементов былого. Достойная тоска по иному должна быть продуктивна, должна стремиться к созиданию чего-то лучшего».
Мы знаем, что столь передовые взгляды у Гёте уживались с его неприязнью к революциям, к насильственным переворотам. Он равно ненавидел как тех, кто совершает революцию, так и тех, кто ее провоцирует своим поведением. «Революции совершенно невозможны, — так говорил он, — если правительства всегда справедливы и всегда начеку, если они своевременными улучшениями предупреждают недовольство, а не артачатся до тех пор, пока необходимое не будет вырвано натиском снизу».
Но верил ли Гёте, с его трезвым, практическим умом, в «высокогуманную» утопию — в надклассовое государство, в его всегда «настороженно-продуктивную» мудрость? Едва ли, — как ни симпатична была ему идея «революции без революции», «революции сверху».
«Если бы можно было сделать человечество совершенным, — рассуждает Гёте, — то можно было бы создать совершенный порядок. Мир идет к своей цели не так-то быстро, как мы думаем и как бы мы того хотели. Всюду возникают и противоборствуют некие демоны торможения, так что хотя все и движется вперед, но крайне медленно».
В этих горьких раздумьях, бесспорно, содержится доля истины — истины, почерпнутой из зорких наблюдений за ходом политической жизни конца XVIII — начала XIX века. И в самом деле. Разве Французская революция не привела к обнищанию рабочих, к длительному упадку французской промышленности, упадку, которому не слишком помогло учреждение «благотворительных мануфактур» и «общественных работ»? Разве протестующие «петиции рабочих» каждый раз не натыкались на полное равнодушие буржуазных муниципалитетов — несмотря на лозунг «свобода, равенство и братство», суливший благоденствие народу? Разве «освободительные войны» против Наполеона не укрепили немецкую реакцию? Поистине человечество приближалось к искомой цели «крайне медленно», и «беспрерывные потрясения» были неизбежны! А социальный строй Бабефа или Сен-Симона? Сколь бы ни был он «справедлив» и заманчив — разве он был реален, осуществим?
А посему: только ли реакционен выдвинутый Гёте идеал государственной деятельности, который он сам называл «истинным либерализмом»? Ведь «истинный либерал», как разъясняет Гёте, это тот, кто «старается всеми имеющимися в его распоряжении средствами осуществить максимум добра, но остерегается искоренять огнем и мечом недостатки, подчас неизбежные… В этом всегда несовершенном мире он довольствуется тем количеством добра, которое в нем наличествует, пока не наступят обстоятельства, благоприятствующие достижению лучшего».
В этом рассуждении теснейшим образом сплелась глубоко верная мысль об объективных факторах истории («обстоятельствах» в самом широком значении этого понятия) все с той же наивной, а по сути реакционно-филистерской верой в мудрость воображаемого надклассового государства, в возможность «революции сверху» — тогда как «революция сверху» мыслима лишь после «революции снизу», поставившей у кормила государства правительство, инициативно осуществляющее писаный и неписаный наказ того класса, волю которого оно призвано выполнять.
Каждая из двух тенденций, представленных в приведенном рассуждении Гёте, получила дальнейшее развитие в противоречивом мировоззрении поэта. Вера и мудрость государственной власти, хотел он того или не хотел, обернулась в прямую апологетику существующего порядка. Правда, Гёте прекрасно понимал, что правительства Австрии или Пруссии — это не та мудрая верховная власть, о которой он мечтал. Имеется запись врача Кизера, полная многозначительных недомолвок. Она относится к декабрю 1813 года, когда решался вопрос, каким путем идти Германии После низложения власти Наполеона: «В шесть часов я пошел к Гёте. Нашел его в одиночестве, странно возбужденным. Я оставался у него два часа и так и не понял его до конца. В чрезвычайно конфиденциальной форме он поведал мне свои великие планы и настаивал на моем участии в их осуществлении. Я прямо испугался его. Никогда я не видел Гёте в таком возбуждении, ярости, гневе. Его глаза горели. Ему не хватало слов. Лицо его как-то вспухло». Кизер не дерзнул передать ни содержание, ни даже тему бурного словоизвержения Гёте; но по тому, что в этой записи сказано и нарочито недосказано, не так уж трудно заключить, что речь здесь шла о каком-то захвате власти ведущими умами Германии, о попытке установить управление государством передовыми идеологами, «истинными либералами», способными повести немецкий народ навстречу лучшему будущему. Неосуществимая затея, но до чего же характерная для Прометея-Гёте!
В период, когда создавались «Разговоры» Эккермана, Гёте давно отрешился от подобных замыслов, и его беспочвенная «вера в благотворность государственной власти» нередко толкала поэта-мыслителя на такие глубоко реакционные высказывания, как признание Священного союза во главе с князем Меттарнихом «величайшим благодеянием» для человечества, или на такие откровения, как: «Пускай сапожник сидит за колодкой, крестьянин идет за плугом, а правитель умеет управлять». «Пускай человек имеет столько свободы, чтобы вести здоровый образ жизни и заниматься своим ремеслом, и этого достаточно; а такой свободы может всякий добиться». «Оппозиционная деятельность всегда упирается в отрицание, а отрицание— это ничто». Как будто создание условий, при которых каждый может «вести здоровый образ жизни и заниматься своим делом», не предполагает «отрицания» существующего порядка и общественного уклада, не предполагает долгой, упорной борьбы…
Эккерман дословно записывает все эти ретроградные сентенции великого человека, но он в достаточной мере объективен, чтобы не умалчивать и о совсем других высказываниях Гёте — его признании благотворности революций, коль скоро они устраняют «неустранимые препятствия» на пути народов к разумно-счастливому будущему, ибо «новой правде ничего не может повредить больше, чем старые заблуждения». Немецкая Реформация и Французская революция 1789 года в глазах Гёте были «богоугодны».
Так в Гёте противоречиво сочетались неверие в способность человечества к совершенствованию, опасение, что наступят времена, «когда человечество перестанет радовать творца и бог должен будет все снова разрушить, чтобы обновить творение» (тема «Вечного Жида»), с безграничной верой в торжество человеческого разума и в то, что во «всеобщем счастье потонут невзгоды отдельного лица» (тема «Фауста»). Мы знаем, что из двух этих замыслов, владевших фантазией поэта, завершен был только второй; «Вечный Жид» так и остался кратким фрагментом. И это, конечно, не случайно. Но мы ошибемся, если будем думать, что поэт никогда мысленно не возвращался к глубоким сомнениям в возможности счастливого исхода истории человечества. Он нередко возвращался к идее «второго распятия Христа», понимая под Христом «начало добра». Не эти тяжкие раздумья и сообщали воинствующую силу его оптимизму!