Мой «Станкевич» — веявшая мне атмосфера культурной лаборатории кружка «аргонавтов», эмбрион которого — студенческий кружок; и первый сборный пункт этого кружка — квартира Владимировых, где серьезные мысли вырастали из шуток, умеряемых звуками рояля, за который садился Челищев; пленительный голосок А. В. Владимировой интерпретировал Глинку, Грига и Шумана.
Условлюсь с читателем: мои воспоминания посвящены не столько людям, чья жизнь поместилась на книжную полку в виде «собрания сочинений», сколько становлению устремлений, воодушевляющих нас к ошибкам и достижениям; а эти влияния — газообразные выделения химического процесса, возникавшего от пересечения, столкновения и сочетания людей, отплывших каждый на собственной шлюпке от старого материка, охваченного землетрясением, и выброшенных на берег неизвестной земли для решения вопроса, Индия она иль… Америка; жизнь вместе этих колонистов, подчас вынужденная, провела черту в биографии каждого; каждый из нас — человек d двойной жизнью; жизнь «до» и жизнь «после» отплытия имеет разную судьбу; бывший завоеватель в условиях иного быта может стать поваром; бывший повар — завоевателем; экономист в новых условиях начинал мечтать о голубом цветке; а вчерашний мечтатель — звать к изучению экономики; иногда перемена профессий обнаруживала дарование; иногда — топила когда-то бывший дар; не судите нас по наружности: прогремевший на всю Европу Мережковский — жалкий повар литературной стряпни; а в безвестность исчезнувший Э. К. Метнер, завоеватель новых путей, занимается, кажется, скромной профессией редакционного техника при каком-то цюрихском издательстве46. Перепутаны все рельефы.
Вспомните диккенсовского мистера Микобера, игравшего в Лондоне глупую роль кандидата на койку в долговой тюрьме и потом прекрасно возблиставшего в Австралии47. В судьбе каждого литературного «героя» есть что-то от Микобера; его деяния надо приписывать не ему, а его питавшему коллективу; мы все еще интересуемся так называемыми известностями, хотя знаем, что они созданы средой, в последнем счете ближайшим обстанием; а мы вырезаем фигурку, поданную в композиции фигур и понятную только в ней48.
Весна, или — подготовление к экзамену!
Весна 1902 года свободна: при переходе с третьего на четвертый курс экзамены заменяли зачеты; я сдал их; отец уехал председателем экзаменационной комиссии в Петербург; мать — в деревню; май: я один; пустая квартира: разит нафталином; чехлы, занавешенные зеркала, самовар, допевающий песню; высунется глуховатая Дарья, кухарка, мой спутник49, и — пропадет; квартира переполнена мыслями.
Мережковский, Ницше, Розанов, Врубель, Лермонтов роились в чехлах; Лермонтова углублял Петровский, переплетая с Врубелем; Лермонтов открылся впервые;50 разумеется, что его я прежде читал; но «открытие», о котором говорю, не имеет отношения к знанию; «открытие» в том, что смысл образов, кажущихся исчерпанными, — вдруг открытая дверь; уловлена тьма; пестрядь слов, образов, красок оказывается прохватом всей глуби смысла; как если бы читали глазами петит, а он бы стал интонировать.
Встреча с поэзией Фета — весна 1898 года;51 место: вершина березы над прудом: в Дедове; книга Фета — в руках; ветер, качая ветки, связался с ритмами строк, заговоривших впервые.
Встреча с Тютчевым — лето 1904 года;52 душные, грозовые дни, тусклые вечера, переполненные зарницами; башни облаков, вычерченные вспышкой над липами; дума о титанах, поднимающих тучи на Зевса; мысль Ницше и Роде навеяла мне статью «Маски»;53 и я представил древнего грека, но перенесшегося в наши дни.
Беру Тютчева, открываю, читаю:
Темнеет ночь, как хаос на водах.
Беспамятство, как Атлас, давит сушу54.
Тютчев мне распахнулся в двух строчках, как облако молнией.
Встреча с Боратынским: квартирочка Брюсова; белые — стены; и — черное пятно: сюртук Брюсова; он, подрожав ресницами:
— «Я вам прочту!»
Ощупью выщипнул из полки старое издание стихов Боратынского.
На что вы, дни?
Юдольный мир явленья
Свои не изменит.
Все — ведомы…
И только повторенья
Грядущее сулит55.
Боратынский — открытая книга!
Весна 1902 года посвящена Лермонтову; место: балкончик, повисший над Арбатом, с угла Денежного; красный закат над розовым домом Старицкого, — что напротив; облачка над ним; под ногами пустеющий тротуар, конка (трамвай не бегал).
Нет, не тебя так пылко я люблю…56
И тексты, открыв интонации, выплеснулись: прояснять Врубеля, «золотистую лазурь» поэзии Соловьева; Розанов подсказал: звук поэзии — звук песен Истар57.
Звонок: единственный посетитель квартирки, пахнущей нафталином, — А. С. Петровский: маленький, розоволицый студентик, в картузике, стоптанном, точно башмак, просовываясь за спиной на балкон и пенснэ защипнув на носу, прелукаво посмеивается; видя меня в увлечении Фетом и В. Соловьевым, подкинул Лермонтова и Розанова.
Мы — на балкончике; цепь фонарей зажигается; беседа тех дней: мифы древних; будущее вылетело из них; где вавилонские мифы? Вот в этих чехлах; армянин, пришей ему завитую бороду, — ассириец. Наш поп — породистый Сарданапал; мне Петровский указывает:
— «Вот тема Розанова!»
Розанов — крючник, обхаживающий задворки и вонь-кие дворики, — чтоб из мусорных ям вытащить… идольчики: бог Молох не в музее, а… в нужнике, в руководстве по половой гигиене; Египты, Ассирии, Персии, сбросив декоративные ризы, пылают мещанским здоровьем, которое Розанов рекомендует как противоядие. С интересом читал статью Розанова «О египетской красоте», напечатанную в «Мире искусства»; Розанов связывает сюжет Достоевского с солнечным мифом Озириса:58 не ищите Египта в Египте, — в реальном романе; не ищите в музеях богини Истар, а в лермонтовской любовной строчке.
Я и Петровский — противники Розанова; Петровский подчеркивает: ненавидеть — не значит отделаться; так поступал Владимир Соловьев, неудачный высмеиватель Розанова59, сам «халдей», по Петровскому.
Противников знать полагается: Соловьев же — бьет мимо.
Отсюда и Розанов, мне им подброшенный: я его изучаю. Лермонтова противополагает Пушкину Розанов, видя и в нем переряженного в байронизм халдея;60 Ассирия Розанову нужна, чтоб поднести современности… культ фаллуса [Фаллус — мужской детородный орган]. Но тот же Лермонтов руководит поэзией Вл. Соловьева; Розанова ненавидевший философ Соловьев, «халдей», внес в христианство парфюмерию розовых масл и амбр Востока (статью Леонтьева «О розовом христианстве» подбросил Петровский мне61).