— Хорошо, — не задумываясь ответил смотритель и отпер дверь.
Тут-то впервые я увидела внутренность нашей тюрьмы при вечернем освещении: маленькие лампочки по стенам нашего склепа… сорок тяжелых черных дверей, стоящих, как гробы, поставленные стоймя, и за каждой дверью товарищ, узник, каждый страдающий по-своему: умирающий, больной или ожидающий своей очереди.
Как только по своему «мостику вздохов» я пошла к лестнице, раздался голос соседа: «Веру уводят в карцер!» — и десятки рук стали неистово бить в двери с криком: «Ведите и нас!»
Среди мрачной обстановки, глубоко взволновавшей меня, эти знакомые и незнакомые голоса невидимых людей, голоса товарищей, которых я не слыхала уж много лет, вызвали во мне какую-то больную, яростную радость; мы разъединены, но солидарны; разъединены, но душой едины!
А смотритель пришел в бешенство.
Выйдя на двор в сопровождении трех-четырех жандармов, он поднял кулак, в котором судорожно сжимал связку тюремных ключей. С искаженным лицом и трясущейся от злобы бородой он прошипел:
— Пикни только у меня, там я тебе покажу!
Этот человек внушал мне страх: я знала об истязаниях, которые по его приказу совершали жандармы, и в голове пронеслась мысль: «Если меня будут бить, я умру…» Но голосом, который казался чужим по своему спокойствию, я произнесла:
— Я иду не для того, чтобы стучать.
Распахнулись широким зевом тесовые ворота цитадели, и страх сменился восхищением. Пять лет я не видала ночного неба, не видала звезд. Теперь это небо было надо мной и звезды сияли мне.
Белели высокие стены старой цитадели, и, как в глубокий колодезь, в их четырехугольник вливался серебристый свет майской ночи.
Зарос весь плац травою; густая, она мягко хлестала по ноге и ложилась свежая, прохладная… и манила росистым лугом свободного поля.
От стены к стене тянулось низкое белое здание, а в углу высоко темнело одинокое дерево: сто лет этот красавец рос здесь один, без товарищей и в своем одиночестве невозбранно раскинул роскошную крону.
Белое здание было не что иное, как старая историческая тюрьма, рассчитанная всего на 10 узников. По позднейшим рассказам, в самой толще ограды, в стенах цитадели был ряд камер, где будто бы еще стояла кое-какая мебель, но потолки и стены обвалились, все было в разрушении. И в самом деле, снаружи были заметны следы окон, заложенных камнем, а в левой части, за тюрьмой, еще сохранилась камера, в которой жил и умер Иоанн Антонович, убитый при попытке Мировича освободить его[19].
В пределах цитадели, где стоит белое одноэтажное здание, так невинно выглядевшее под сенью рябины, жила и первая жена Петра I, красавица Лопухина, увлекшаяся любовью офицера, сторожившего ее, и верховник Голицын, глава крамольников, покушавшихся ограничить самодержавие Анны Иоанновны. Там же, в темной каморке секретного замка, целых 37 лет томился основатель «Патриотического товарищества» польский патриот Лукасинский[20] и умер в 1868 году, как бы забытый в своем заточении[21]. А в белом здании три года был в заточении Бакунин.
Ключи звякнули, и в крошечной темной передней с трудом, точно замок заржавел, отперли тюремную дверь. Из нежилого, холодного и сырого здания так и пахнуло затхлым воздухом. Кругом — голый камень широкого коридора с крошечным ночником, мерцающим в дальнем конце его. В холодном сумраке смутные фигуры жандармов, неясные очертания дверей, темные углы — все казалось таким зловещим, что я подумала: «Настоящий застенок… и правду говорит смотритель, что у него есть место, где ни одна душа не услышит».
В минуту отперли дверь налево, сунули зажженную лампочку; хлопнула дверь, и я осталась одна.
В небольшой камере, нетопленой, никогда не мытой и не чищенной, — грязно выглядевшие стены, некрашеный, от времени местами выбитый асфальтовый пол, неподвижный деревянный столик с сиденьем и железная койка, на которой ни матраца, ни каких-либо постельных принадлежностей…
Водворилась тишина.
Напрасно я ждала, что жандармы вернутся и принесут тюфяк и что-нибудь покрыться: я была в холщовой рубашке, в такой же юбке и арестантском халате и начинала дрожать от холода. «Как спать на железном переплете койки?» думала я. Но так и не дождалась постельных принадлежностей. Пришлось лечь на это рахметовское ложе. Однако невозможно было не только заснуть, но и долго лежать на металлических полосах этой койки: холод веял с пола, им дышали каменные стены, и острыми струйками он бежал по телу от соприкосновения с железом.
На другой день даже и это отняли: койку подняли и заперли на замок, чтобы больше не опускать. Оставалось ночью лежать на асфальтовом полу в пыли. Невозможно было положить голову на холодный пол, не говоря уже о его грязи; чтобы спасти голову, надо было пожертвовать ногами: я сняла грубые башмаки, которые были на мне, и они служили изголовьем. Пищей был черный хлеб, старый, черствый; когда я разламывала его, все поры оказывались покрытыми голубой плесенью. Есть можно было только корочку. Соли не давали. О полотенце, мыле нечего и говорить.
Идя в карцер, я рассчитывала на безмолвное пребывание в нем: я шла лишь для того, чтобы Попову одному не было страшно.
Но Попов и не думал молчать — он хотел разговаривать. На другое же утро он стал звать меня, и я имела слабость ответить. Между тем, как только он делал попытку стучать, жандармы, чтобы не допустить этого, хватали полено и принимались неистово бомбардировать мою дверь и дверь Попова — поднимался невероятный шум.
Тот, кто не провел многих лет в безмолвии тюрьмы, у кого ухо не отвыкло от звуков, не может представить себе, какое страдание шум доставляет уху, изнеженному тишиной.
Бессильная остановить бешеный стук, я приходила в ярость и сама начинала бить кулаками в дверь, за которой неистовствовал жандарм.
Эти сцены были невыносимы.
И все-таки снова и снова Попов делал свои попытки и вызывал мучительные драки с жандармами через дверь.
Терпение жандармов наконец лопнуло.
Однажды адский шум резко оборвался. Тяжелые шаги смотрителя раздались в коридоре, и среди жуткой тишины началось шепотом зловещее совещание, какие-то приготовления. Сейчас, думала я, откроется дверь Попова и начнется избиение. Неужели я буду пассивным свидетелем этой дикой расправы? Нет, я не вынесу.
Я стала звать смотрителя.
— Вы хотите бить Попова, — надтреснутым голосом сказала я ему, как только он отпер дверную форточку. — Не бейте его! Вы раз уж били его, может и на вас найтись управа!
— И не думали бить, — совершенно неожиданно стал оправдываться смотритель. — Мы вязали его, а он сопротивлялся — вот и все.