— И не думали бить, — совершенно неожиданно стал оправдываться смотритель. — Мы вязали его, а он сопротивлялся — вот и все.
— Нет, вы били, — возразила я уже с силой, чувствуя под ногами почву. Били. Есть и свидетели.
— 5-й стучать больше не будет, — продолжала я. — Я скажу — и он перестанет.
— Ладно, — буркнул смотритель.
Я позвала Попова и сказала, что больше не в силах переносить такую войну и прошу прекратить стук.
Водворилось молчание.
На другой день мне принесли чай и постель. Их не дали Попову, и я выплеснула чай под ноги смотрителю и отказалась от пользования постелью. Но я разломила кусок хлеба и, указывая на плесень, сказала смотрителю:
— Вы держите нас на хлебе и воде, так посмотрите же, каким хлебом вы нас кормите.
Смотритель покраснел.
— Перемените, — приказал он жандармам, и через пять минут мне принесли ломоть мягкого, свежего хлеба.
Еще три ночи я лежала на асфальте в унизительной пыли, в холоде, с казенными котами вместо подушки. Лежала и думала. Думала, как вести себя дальше.
Очевидно, в будущем предстояло еще много столкновений по разным поводам. В каких же случаях должно, при каких условиях можно и стоит входить в конфликт с тюремной администрацией? Какими средствами бороться с ней, как протестовать?
Всегда ли надо защищать товарища? Первый порыв говорит — всегда. Но всегда ли прав товарищ?
Я прошла через опыт; он был тяжел. Я пересмотрела все, что произошло в истекшие дни; пересмотрела свое поведение и поведение Попова и спрашивала себя: «Хочу ли я и в силах ли бороться теми средствами, к каким прибегает Попов?»
Вот его натура: железные нервы, большое самообладание и громадная сила сопротивляемости, закаленная в школе Карийских рудников и Алексеевского равелина; хладнокровный, упрямый, стальной боец. Его выругают — он отплатит тем же. Грубость тюремщиков, шумные схватки с жандармами ему нипочем. Его связывали, его били, били не раз, били жестоко; и он перенес и оставил без возмездия, перенес и мог жить после этого. А я?.. Я не могла бы.
Ясно, что нам не по дороге. На такую борьбу, какую он ведет, моих физических сил, моих нервов не хватает, а с точки зрения моральной я не хочу протестов, не доводимых до конца.
Надо было теперь же определить линию будущего поведения, выбрать твердую позицию, взвесить все условия, внутренние и внешние, и раз навсегда решить, как вести себя, чтобы дальше уже не колебаться.
Мелкие ежедневные стычки, грубые сцены, кончающиеся унижением, были не по мне, не по моему характеру. И я решила отказаться от подобных способов борьбы. Я познала меру своих сил и определила, что я могу и что хочу делать: я решила терпеть в том, что стерпеть можно, но, когда представится случай, за который стоит умереть, я буду протестовать и протестовать насмерть[22].
…Был пятый день карцера, когда смотритель сказал мне:
— 5-му дана постель и прочее.
Измученная и ослабевшая, как после изнурительной болезни, я могла наконец лечь в постель. Было пора: в ушах стоял непрерывный звон и шум; в голове было смутно, точно не спишь и не бодрствуешь.
В сумерки, когда я лежала в полулетаргической грезе, внезапно я услыхала пение. Пел приятный, несильный баритон со странным тембром, в котором было напоминающее кого-то или что-то: человека? обстоятельства?
Песнь была простая, народная, мотив несложный, однообразный.
«Кто поет? Кто может петь в этом месте? — раздумывала я. — Не пустили ли рабочего для какого-нибудь ремонта? Но это невозможно. И откуда несутся эти звуки? Они идут как будто извне: не поправляют ли крышу на здании?»
Загадка, кто пел, долго стояла передо мной и после того, как я вышла из карцера. Певец уже ушел из жизни, своей волей прервав ее, когда из глубины сознания вдруг выплыло имя — Грачевский. Голос певца был его голос, тембр голоса — его тембр. Оказалось, он действительно был в старой тюрьме в то время, когда я была в ней.
…Прошло два дня.
— На прогулку! — сказал смотритель, отперев дверь.
Это значило конец карцерному положению.
— Я не пойду, если уводите только меня, — сказала я, забиваясь в угол, и уже со страхом прибавила:
— Ведь не потащите же меня силой?
Смотритель смерил с головы до ног хрупкую фигуру в углу, передернул плечом и с видом пренебрежения сказал:
— И чего тут тащить! 5-й уж вышел, — прибавил он.
Вышла и я.
После прогулки, вернувшись в свою камеру, я смочила водой аспидную доску и посмотрелась как в зеркало; я увидела лицо, которое за семь дней постарело лет на десять: сотни тонких морщинок бороздили его во всех направлениях. Эти морщинки скоро прошли, но не прошли переживания только что оконченных дней.
Глава шестая
Бумага (1887 год)
Прошло пять лет с тех пор, как я была арестована, и кончились три первых самых тяжелых года заключения в Шлиссельбурге, когда нам в первый раз дали бумагу.
Это было событие.
Но за первым порывом праздничного настроения возникало сомнение: как пользоваться этой бумагой, что писать на ней? Смотритель, давая пронумерованную тетрадь, говорил:
— Когда кончится, надо сдать, дадут другую.
Это значило: написанное будет читать тюремная администрация, а потом департамент полиции. И вместо праздника наступили будни.
В нашей скудной библиотеке совсем не было беллетристики ни в прозе, ни в стихах. И помню, первое, что я вписала в свою тетрадь, был отрывок из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»:
Средь мира дольного
Для сердца вольного
Есть два пути:
Взвесь силу гордую,
Взвесь волю твердую,
Каким идти?
и т. д.
А затем шли другие стихотворения, сохранившиеся в памяти.
Но вскоре открылся источник нового материала. Через несколько дружеских инстанций Лопатин посредством стука передал мне свое стихотворение:
Да будет проклят день, когда
Впервой узрел я эти своды
И распростился навсегда
С последним призраком свободы!
Да будет проклят день, когда
На муку мать меня родила
И в глупой нежности тогда
Меня сейчас же не убила.
Теми же проклятиями начинались и остальные пять или шесть строф.
Мое собственное настроение и, как оказалось, настроение большинства товарищей было так далеко от этих неистовых укоров, что я была крайне изумлена.
На свободе я никогда не писала стихов, а тут вздумала через те же дружеские инстанции ответить в стихотворной форме и написала:
Нам выпало счастье: все лучшие силы
В борьбе за свободу всецело отдать.
Теперь же готовы мы вплоть до могилы
За дело народа терпеть и страдать.
Терпеть без укоров, страдать без проклятий,
Спокойно и скромно в тиши угасать,
Но тихим страданьем своим юных братий
На бой за свободу и равенство звать!
Ответ был одобрен всеми товарищами, а Лопатин передал, что тронут до слез.