Тогда, весной 74-го, я узнал, что Таня давно и неизлечимо больна (рак лимфоузлов, кажется), что через Лилю Брик Б. А. удалось вывезти ее в Париж на лечение, что болезнь удалось приостановить, но она должна быть крайне осторожна: избегать солнечных лучей, соблюдать режим, вести себя осмотрительно. И я многое понял про них. Все эти годы они жили с ощущением отсроченной катастрофы, ожидая худшего и встречая каждый день как подарок. Отсюда их и замкнутость, и жадность к людям.
А Коктебель был место не только людное, но отборно людное. Кого только не прибивало к его благодатному (тогда) берегу. Я был допущен в круг его постоянных обитателей, старожилов и приезжавших на сезон, и дух некой вольницы, не без снобистского фрондерства, пронизывал каждый уголок этого славного места. Все быстро знакомились со всеми, завязывались дружеские и деловые связи, вспыхивали курортные романы, перераставшие иногда в браки, а Б.А. был очень опытным сватом, чем гордился. Именно там он познакомил меня с Ириной Поволоцкой, Ирой, ставшей потом моей женой.
А проделывал он это оригинальным манером. Будучи сам не знаком с выбранным объектом обольщения, он подходил к нему с каким-нибудь бесхозным ребенком и вовлекал в разговор на тему воспитания (вот, мол, оставляют без присмотра), после чего представлял якобы случайно появившегося знакомого и через минуту-другую, извинившись, отходил, предоставив дело случаю. Так он познакомил на пляже моего товарища Камила Икрамова с его будущей женой Олей. Так познакомил и меня с Ирой, правда, на этот раз они разыграли представление вместе с Таней. А увидев, что я не просто увлекся, а влюбился по уши, не на шутку встревожился и, когда мы уезжали на одной машине в аэропорт, а Ира с дочкой еще оставались на двенадцать дней у моря, он, пресекая мои судорожные усилия открыть дверцу или окно машины и выкрикнуть слова прощания, приказал шоферу прибавить скорость (это в парке-то) — «опаздываем!». Семья для него была превыше всего.
Вообще-то об этом месте и его героях можно и нужно рассказывать не в двух словах, но мы будем грести дальше, в сторону Слуцкого. Скажу только, что еще две весны мы встретим там вместе, всего две весны, но их трудно забыть. Б.А., как всегда, много работал, гудел ритмическим гулом, отпускал для развлечения приморской публики свои шуточки, присыпанные аттической солью. Таня держала спину и улыбалась, но я уже знал, чего ей это стоит. За общим столом, кроме нас, сидела, как всегда, Галя Евтушенко, иногда прилетал и Евгений Александрович, Женя, и мы сидели уже впятером.
Я не помню, чтобы Б.А. как-то отмечал свои дни рождения (7 мая), но в День Победы я видел его всегда в номере Каплера и Друниной, на торцевой лоджии второго этажа, обращенной к Сюрю-Кая — там они сидели дотемна, им было что вспомнить. Юля похоронит Алексея Яковлевича в Старом Крыму, а сама, уже в новые времена, узнав о распаде СССР, закроется в легковушке, включит мотор и задохнется от выхлопных газов. Из нее помню четыре строки: «Я только раз видала рукопашный, / Раз наяву. И тысячу — во сне. / Кто говорит, что на войне не страшно, / Тот ничего не знает о войне».
Кстати, когда 9 мая некоторые ветераны выходили с орденскими колодками на груди, Слуцкий о каждом мог с одного взгляда рассказать его военную биографию, где воевал, за что получил орден или медаль. Об одном, помню, сказал резко: «Такой набор лучше не выставлять. Стыдно». Как не вспомнить: «Ордена теперь никто не носит. Планки носят только дураки. И они, наверно, скоро бросят, Сберегая пиджаки».
Летом Слуцкие в городе не жили, снимали дачу где-то под Петровом-Дальним, если не ошибаюсь, много раз приглашали, но я так и не собрался: без машины, на перекладных — дело неподъемное. Выручали подмосковные дома творчества, там мы несколько раз пересеклись. Были еще и Дубулты под Ригой, но туда я старался выбраться под Новый год или сразу после, а они предпочитали зимой Малеевку, там и медицина поближе.
Зимой 77-го я взял путевку в Дубулты на два месяца, в феврале пришла весть о смерти Тани. Она умерла в Малеевке. Мы пошли с Окуджавой на почту и дали телеграмму. На большее нас не хватило.
Вернувшись в Москву, я позвонил Б.А., но трубки никто не снял. Несколько дней пытался дозвониться — то же самое: коммутатор, потом долгие гудки. Где-то в апреле-мае он позвонил сам: «Приезжайте!» — и повесил трубку. Как приказ. Было часов 5 дня. Я взял такси и поехал на Балтийский.
Он молча открыл дверь (как выглядел — не помню), провел в комнату, показал на письменный стол с включенной лампой и пачкой машинописи и, не предложив ни стакана чая, ничего, опять тоном приказа: «Прочтите» — и вышел из комнаты.
Пачка была немалая, я не умею читать быстро, а стихи читаю еще медленнее и не один раз, чтобы понять и оценить, так что не знаю, сколько прошло времени. Когда я кончил читать и пытался собраться с мыслями, услышал над собой голос: «Не надо ничего говорить». Да я, наверно, и не мог бы ничего сказать. Это был Слуцкий, он, но это был другой Слуцкий: сгоревшие нервы. И дело даже не в этом. Теперь я испугался за него самого. Не помню, как вышел, как и на чем добрался до дома…
А потом он стал вне досягаемости: на звонки не отвечал, нигде не появлялся. Его видели иногда в поликлинике Литфонда, и он был, говорили, не похож на себя: то покажет язык, гримасничая (может быть, тик?), то пройдет, как тень, мимо знакомых, не здороваясь или не узнавая. И, тем не менее, появлялись его публикации новых старых стихов, а также короткие рецензии и интервью (об одном я уже упоминал), они-то были свежие. Несколько раз он звонил, но меня не заставал, а на звонки не отзывался. А потом заболел всерьез и оказался в Первой градской, в психосоматическом отделении.
Уже летом из больницы позвонили, незнакомый мне голос (возможно, Берлина или кого-то другого) сообщил, что Слуцкий просит меня приехать, привозить ничего не надо, можно слабительное. Домашние разъехались, я отварил ревень и поехал.
Палата была большая, коек на 20, слева от входа через несколько метров небольшой закуток с отдельным сортиром без двери, все просматривалось. Пациенты, все в линялых пижамах, вели себя смирно, одни лежали, другие бродили по палате, криков не слышал. Б.А. лежал на койке, предложил мне сесть. Сильно поседел. Усы неряшливо топорщились. Койка железная, байковое одеяло, рядом, у противоположной стены — стандартный столик с единственным стулом, за ним — чугунная батарея, больше ничего. Не помню, было ли окно. Поблагодарил за отвар, — желудок отказывает, — долго смотрел в какую-то точку, как будто меня не было. Я хотел извиниться, что не прилетел в феврале на похороны (все равно бы не успел), но тут он сам помог мне: «Я думал, это я поддерживал ее все эти годы, двенадцать лет, а это она меня держала…». Потом, через большую паузу: «Я был неправ. Все, что увеличивает удельный вес человека в этой жизни, все религиозные доктрины, они нужнее всего». Пауза. «Вот дадут тебе вместо жены банку с пеплом…» Потом, еще через паузу: «Приходят ко мне, рассказывают про кинофестиваль, про фильмы, чтобы отвлечь. А мне хочется разбить голову о радиатор!» Дальше не помню — это был не разговор, а монолог, даже не монолог, а отдельные фразы, которые он глухо выкрикивал кому-то, кого не было с нами (потому только их и запомнил). Надо было прощаться. Вдруг как-то остро-осмысленно, как прежде, посмотрел на меня в упор: «Вы с Таней или с Ирой?» Я замешкался от неожиданности, а он, не дожидаясь ответа, отвалился к стене: борцовские лопатки, нестриженая седина и под крепким затылком неожиданная шейная впадина, как у подростка… Больше я его не видел.