По всей вероятности, это было последнее письмо Леси. К вечеру того же дня стало совсем плохо. Тогда Квитка послал Лесиной сестре Ольге телеграмму: «Леся уже не может сидеть и вставать с постели. Обычная выдержка изменила ей, и она стала довольно капризной. Если посчастливится раздобыть денег, попытаюсь найти другую, более опытную прислугу. Нянек и фельдшериц здесь совсем нет…»
Узнав о катастрофическом состоянии дочери, Олена Пчилка бросила редакторские и издательские дела и вместе с младшей дочерью Исидорой приехала в Кутаиси. Лесю трудно было узнать — так измучила ее болезнь.
«Когда мы приехали, — вспоминает Исидора Петровна в письме автору этой книги, — Леся очень обрадовалась и, странное дело, даже как-то лучше стала себя чувствовать: начала спать ночью, а перед этим ее замордовала бессонница. Но улучшение было временным — всего несколько дней. Невыносимой для Леси была жара — она стояла тогда адская, ее даже здоровые с трудом переносили. Врач, приходивший ежедневно, считал состояние Леси безнадежным, однако для того, чтобы облегчить ее страдания, следует перевезти из Кутаиси куда-нибудь в горы, где было бы не так жарко…»
В минуты просветления Леся держалась бодро, даже выходила на балкон, разговаривала, шутила. И тогда казалось, что еще не все потеряно. Но о том, что она смертельно больна, говорил ее взгляд, поражавший своей остротой и необычайной настороженностью. Однажды в беседе с матерью Леся вспомнила о том, что хотела написать для альманаха «Арго» драматическую поэму о жизни древних египтян. И поэтесса диктует матери свой последний творческий замысел:
«В предместье Александрии живет семья греческая в то время, когда уже победила новая вера и, в свою очередь, стала притеснять и изгонять тех людей, которые веровали по-старому и любили древнюю науку…»
Здесь Леся, немного подумав, сказала:
— Может, лучше вместо «греческая» поставить «эллинская»? Допиши в скобках — «эллинская»…
Так был записан краткий конспект поэмы, в которой Лесе хотелось показать борьбу двух идеологий: новейшей христианской, которая опиралась на догматический метод и отражала стремления господствующей верхушки поработить народ, и старой эллинской, культивировавшей ум и красоту человека, предоставлявшей ему больше свободы.
По ходу рассказа она продолжала обдумывать его. Финал будущей поэмы, в котором дети греческого философа Теокрита прячут в песчаной пустыне отцовские папирусы, вначале звучало как проклятие. Но она изменила концовку:
— Нет, пусть «последним аккордом» будет молитва Гелиосу. Молитва, а не проклятие.
Теперь конспект заканчивался так: «Солнце встает. Оба встают на колени, обращаются с мольбой к Гелиосу — сохранить их сокровища. Возможно, настанут лучшие времена. Возможно, кто-нибудь когда-то разыщет эти сокровища и приобщится к мудрости великой:
— Гелиос! Спаси ваши сокровища! Тебе и золотой пустыне вручаем их!»
— Вот так будет лучше! Как только смогу писать, сразу же напишу и отошлю в журнал…
Лесины силы таяли на глазах. Во вторник, 9 июля, Лесю наконец повезли автомобилем в Сурами.
Но и это не помогло. Через четыре дня мать в отчаянии пишет дочери Ольге: «Как и прежде, Лесе очень худо. Иногда кажется, немного легче, например, прекращаются рвоты, падает температура. Но все равно я теперь вижу, что хорошего в этом мало — наверное, от крайней слабости так получается. К тому же Лесин организм обманывает всех, даже врачей, тем, что благодаря полной ясности сознания Леся при малейшей возможности способна быть бодрой — даже веселой. Но все-таки ей очень плохо… Я теряю всякие надежды… Если бы не так ужасно далеко, может быть, следовало тебе приехать…»
В Сурами — небольшом горном курорте — поселились в красивом домике с балконом. И снова Лесе стало немного лучше:
— Она выходила, опираясь на мою руку, на балкон, — вспоминает Дора. — Там устраивалась в шезлонге и долго лежала, всматриваясь в открывающуюся перед ней панораму: горы, покрытые лесом, долину, собиравшую отовсюду горные потоки…
А еще через три дня Леся уже не могла есть и едва заставляла себя что-нибудь выпить. Единственное, что не вызывало отвращения, — мороженое из ежевики. К счастью, вокруг, в горах было много ежевики. Дора собирала ее и готовила мороженое.
— Все время у мамы, да и у меня, — рассказывала Дора, — надежда чередовалась с отчаянием. И снова где-то в глубине души теплилась мысль о чуде. Изводило чувство нашей беспомощности. Леся не теряла сознания, только по ночам иногда бредила. Узнав, что мама вызвала телеграммой сестру Ольгу, Леся страшно обрадовалась и с нетерпением ждала ее. Ночью спросила, когда именно приезжает ее любимая Лиля?…
Дора пошла на вокзал встречать сестру, а с больной остались мать и Квитка. Несколько раз Леся просыпалась и напоминала, чтобы не забыли покормить сестру:
— Дорога дальняя, и Лиля, наверное, проголодалась…
Наступал рассвет 19 июля (по новому стилю 1 августа) 1913 года и вместе с ним неумолимый конец. Рождался новый день, а Леся тихо угасала…
С вокзала навстречу первым лучам солнца спешили Лиля и Дора. Но уже было поздно.
Смерть Леси Украинки всколыхнула не только Украину. Вся страна провожала в последний путь певца свободы, человека, который неутомимо сеял в народе разумное, доброе, вечное. Слова скорби о том, кто призывал: «Вставайте, живые, в ком душа восстала!» — приносила нескончаемая телеграфная лента: из Петербурга, Тбилиси, Харькова, Одессы, Чернигова, Воронежа, Риги, Варшавы, Парижа, Женевы, Вены, Александрии, из многих других городов и сел. Свои соболезнования прислали общества, организации, учебные заведения, редакции, частные лица.
Тело поэтессы было перевезено в Киев. В похоронах «участвовали» и полицейские власти: они начали с того, что приказали срезать красные ленточки и отдельные «неблагонадежного содержания» надписи на венках, принесенных различными делегациями. Кроме того, запрещено было нести гроб на руках, это уже считалось демонстрацией. Нельзя было петь и произносить речи.
Такие меры полиции еще сильнее привлекли внимание киевлян: похоронная процессия росла, заполняя всю улицу.
Не полагаясь на своих помощников, конвой возглавил сам полицмейстер генерал Скалой. Вход на кладбище был оцеплен полицейскими, пропускали только родственников и близких. Тогда толпы народа прорвали полицейский кордон, превратив похороны в настоящую демонстрацию против темных сил самодержавия.
Речей над могилой Леси Украинки и в самом деле не произносилось, но похороны сами по себе были достаточно красноречивы. Народ увидел, что даже после смерти поэтессы — верного друга рабочих — ее имя внушает страх царскому правительству.