Лишь кузену Георгию Антон написал в Таганрог: «Встретил знакомых, таких же праздных, как и я». О встрече в Кисловодске сохранила воспоминания Клеопатра Каратыгина: «Жара и духота были адские <…> даже Чехов сомлел!» Растаяв от жары, Антон дал уговорить себя сделать групповой фотоснимок. Облегчение ему принес поход на гору Бермамут, где он охотился на кабанов с доктором Оболонским – в следующий раз Чехов увидит его после рокового легочного кровотечения. Гора Бермамут была прекрасным местом для охотников и альпинистов, однако осмотрительный врач не отправил бы туда с ночевкой туберкулезного больного. Путеводители того времени предупреждали: «Бермамут (8559 футов над уровнем моря) отстоит от Кисловодска в 32 с половиной верстах <…> Бермамут представляет из себя почти голую скалу, на которой большею частью бывают ветры, дующие от эльбрусских снегов. На Бермамуте имеются развалины татарской сакли, где, однако, нельзя укрыться от дождя и ветра <…> На Бермамут ездят любоваться восходом солнца на Эльбрусе. <…> На Бермамуте всегда холодно и уже в августе выпадает снег, а температура падает на несколько градусов ниже нуля. <…> Северо-восточные ветры, преобладающие в это время, у Бермамута нередко усиливаются до степени урагана <…> Особенно важно не простудить живота: для этого необходимо обертывать его шерстяным широким кушаком…»[356]
Можно не сомневаться в том, что путешествие на гору Бермамут укоротило жизнь Антону Чехову.
Спустя день-другой Антон направился к теплому Черному морю. Доехав до Новороссийска, где когда-то был несчастлив его брат Александр, Антон оказался в нескольких часах езды от Феодосии, если добираться туда морем. Суворин дожидался его уже одиннадцать дней. Те десять дней, что Чехов провел в его обществе, он назовет «единственным светлым промежутком» за последние два года. Отсутствие писем из Феодосии было отнюдь не тревожным, но добрым знаком – Суворину и Чехову было хорошо друг с другом, даже при том (а возможно, именно потому), что теперь Суворин прислушивался к мнению Чехова, которому становились все более очевидными слабости суворинской натуры. Щеглов, обедавший у Суворина 22 августа, записал в дневнике его слова: «Чехов – кремень-человек и жестокий талант по своей суровой объективности. Избалован, самолюбие огромное». В то же лето Чехов признался Щеглову: «Я очень люблю Суворина, очень, но знаете ли, Жан, бесхарактерные люди подчас в серьезные минуты жизни бывают вреднее злодеев»[357].
В обществе только и было разговоров, что о браке Лидии Яворской и молодого князя Барятинского. Оба они были людьми несвободными, так что на новый брак требовалось согласие царя. Мать князя Барятинского была удручена выбором сына, однако самого его весьма интересовали театральные заработки Яворской. К тому же ему, как начинающему литератору, необходим был своеобразный талисман, залог успеха. Яворская порвала отношения со Щепкиной-Куперник. Дневник Суворина передает, возможно, то, о чем он сплетничал Чехову, который по– прежнему интересовался обеими дамами:
«5 августа. <…> Была Т. Л. Щепкина-Куперник и в слезах рассказывала о неблагодарности Яворской. За завтраком, где была Яворская с мужем Барятинским и Яковлева, разговор зашел о том прошлом этих двух дам, о котором столько болтали. „Нет дыму без огня“, – сказала Татьяна Львовна <…. После завтрака Яворская-Барятинская накинулась на Щепкину, при горничной, впрочем, на французском языке, упрекая ее в болтовне и т. д. <…> „С мужем истерика“, – сказала она. <…> „Он тебя больше видеть не хочет, и ты должна сейчас же уехать“. – „Но я в блузе, позволь мне переодеться“. – „Переодеться можешь“, – сказала княгиня. И Щепкина уехала не простившись. Она взяла у меня 500 руб. и собирается ехать слушать лекции в Женеву или Лозанну. Огорчена она очень».
Суворин заметил, что при упоминании Яворской Антон вздохнул, однако ее замужество не доставило ему большого огорчения. Он с удовольствием проводил время в солнечном Крыму в разговорах за стаканом вина и в морских купаньях. Ни из Москвы, ни из Мелихова Чехова не беспокоили: единственной его заботой была корректура первых главок повести «Моя жизнь». Лишь Петербург давал о себе знать телеграммами. Потапенко оказал Антону последнюю услугу (которая явилась либо неловким актом благодеяния, либо ловко спланированной отместкой), проведя «Чайку» через Театрально-литературный комитет. Как назло, пьеса была передана в чуждый чеховской драматургии Александрийский театр – его репертуар изобиловал французскими водевилями, а образцом для подражания актерам служила Сара Бернар. Ставить «Чайку» должен был Евтихий Карпов, малоопытный режиссер с бедной фантазией и большим самомнением. Дело усугублялось тем, что премьера, назначенная на 17 октября, совпадала с бенефисом комической актрисы Левкеевой, которая могла бы усмотреть в чеховской пьесе сатиру на собственную артистическую карьеру, и ее поклонники выразили бы справедливый гнев. Добрым знаком стало лишь то, что Потапенко и Карпов пригласили играть прекрасных актеров – Савину и Давыдова, а также малоизвестную в те времена Веру Комиссаржевскую.
Суворин, которому исполнилось 62 года, когда Антон уезжал из Феодосии, был мрачен духом: «Скверно, что чем раньше родился, тем раньше умрешь. Чехов сегодня говорит: „Мы с Алексеем Сергеевичем умрем в XX столетии“. – „Вы – да, но я умру и XIX непременно“, – сказал я. – „Почем вы знаете?“ – „Совершенно уверен, что в XIX веке. Оно и нетрудно отгадать, когда с каждым годом становишься хуже и хуже“…»
Антон был не в силах развеять суворинскую тоску. Он написал открытку Маше, чтобы его встретили с пальто и калошами, и покинул Крым как раз тогда, когда погода стала не менее скверной, чем настроение Суворина. Семнадцатого сентября он вышел на залитую солнцем платформу станции Лопасня. В его отсутствие бремя мелиховского хозяйства легло на плечи Павла Егоровича и Маши. Сестре удалось купить прекрасных бревен для нового здания школы. Павел Егорович к приезду Антоши, снова привлекши к делу учителя Михайлова, оклеил флигель новыми обоями. За те четыре недели, что старший Чехов верховодил в Мелихове, он снова почувствовал себя хозяином дома. Мише он писал:
«Мы Вас ожидали к празднику Воздвижения, было два дня неприсутственных, могли бы приехать, но Вы не захотели у нас погостить и с нами повидаться. Мать приготовила отличный пирог с визигою на горчичном масле, который Вам понравился бы <…> Сена столько же накосили 1800 пудов, как и в прошедшем году для скотины, этого мало. Марьюшка с ее утятами и цыплятами только беспокоит Антошу, для птиц устроили помещение на скотном дворе, а она их выводит в своей кухне и тут же кормит, они вырастают и ходят в саду. Лето у нас и теперь превосходное. <…> Во все лето мы ели жареные грибы со сметаною. Часы идут хорошо, верно, и стрелки на пять минут бьют. <…> Ветряк, на флигеле построенный, вертелся хорошо, но буря растрепала его».
Чехов вручил повесть «Моя жизнь» цензору – тот остался недоволен тем, как непочтительно автор обошелся с губернатором, а вдове-генеральше в любовники дал грубого мужика. Недоразумения с цензором были улажены редактором, и Антон освободился и от повести, и от «Чайки». Театрально-литературный комитет императорских театров пьесу к постановке принял, правда, с оговорками: «Уже „символизм“, вернее „ибсенизм“ <…> проходящий красной нитью через всю пьесу, действует неприятно <…> и не будь этой Чайки, комедия от этого нисколько не изменилась <…> Подробности в характеристиках совершенно лишние <…> таково нюханье табаку и питье водки Машей. <…> Несколько сцен как бы кинуты на бумагу случайно, без строгой связи с целым, без драматической последовательности»[358].
Театрально-литературный комитет отражал мнение петербургской публики, из чего стало ясно, что столица пьесу не примет. Однако Чехова это не остановило.
Глава 54
Фиаско
октябрь 1896 года
Крымские впечатления еще долго не отпускали Антона. «Лень одолела, не хочется работать. В Феодосии я страшно избаловался», – писал он Суворину. Он покупал луковицы тюльпанов, инспектировал школы, принимал пациентов, хлопотал о строительстве шоссейной дороги от станции до Мелихова и послал доктору Оболонскому свою книгу, надписав ее: «На память о турках и кабанах, убитых нами на Бермамуте». Неделю спустя в Мелихове снова появилась Лика. Что бы ни произошло в августе того года, ее чувства к Антону стали прохладнее. Писать Антону она перестала, а в гости приехала в сопровождении кавалера, на этот раз флейтиста Иваненко. В тот день в Мелихове был траур: от заворота кишок умерла Дуня, самая красивая и умная девушка в деревне. Похоронили ее на церковном дворе. Лика же, как только на дом Чеховых опускалось несчастье или просто начиналась неразбериха, всегда обращалась в бегство. На следующий день она уехала нее с тем же Иваненко и не показывалась месяц, пока Антон не позвал ее письмом.