К его возвращению дорога по-прежнему была «подлая: грязь, ухабы, наполненные водою». В доме и флигеле теснились гости. Приехали с женами оба младших брата. Погода становилась жаркой. В скворечниках вылупились птенцы, и скворцы перестали петь. К 13 мая на улице было под 30 градусов, и обитателей Мелихова стали одолевать комары. Наконец приехала Лика. Для дочери с бабушкой она сняла дачу в Подольске, на полдороге к Лопасне, и теперь встречи в Мелихове и поездки в Москву и обратно стали делом естественным. Вернувшись в круг друзей дома, Лика приезжала в сопровождении Вани, флейтиста Иваненко и даже почтмейстера. Павел Егорович то и дело суховато называет ее в дневнике «мадмуазель» Мизинова.
Старшего Чехова снова повлекло в московские церкви. В первопрестольной готовились к коронации императора Николая II – спустя три года после его восшествия на престол. В середине мая в Москве состоялось пышное празднество. Не зная друг о друге, Павел Егорович и Суворин (в компании Яворской) выстояли пятичасовую церемонию коронации в кремлевском Успенском соборе. Потом Павел Егорович сразу же вернулся в Мелихово, избежав смертельной давки на Ходынском поле. Желавших получить коронационный подарок – копеечную кружку и булку – собралось за полмиллиона, и около полутора тысяч было задавлено из-за скверного устройства подарочных павильонов. Пережитый людьми ужас усугублялся безразличием властей. Медовый месяц для Николая II имел горькое завершение. Ходынка стала предвестником падения династии Романовых. (В день катастрофы венценосное семейство как ни в чем не бывало отправилось на бал во французское посольство.) Журналист до мозга костей, Суворин много времени провел на Ходынском поле: «Сегодня при раздаче кружек и угощения задавлено, говорят, до 2000 человек. Трупы возили целый день, и народ сопровождал их. Место ухабистое, с ямами. Полиция явилась только в девять часов, а народ стал собираться в два. <…> Было много детей. Их поднимали, и они спасались по головам и плечам. „Никого порядочного не видел. Все рабочие да подрядчики лежат“, – говорил молодой мужчина о задавленных. <…> Что за сволочь это полицейское начальство и это чиновничество, которые ищут только отличиться!»
Через три дня Суворин, захваченный ходынскими событиями, снова приехал в Москву, встречался с очевидцами катастрофы и чиновниками, имевшими к ней отношение. Тридцатого мая он в третий раз появился в Москве, условившись о встрече с Чеховым в гостинице «Дрезден». Антон весь день экзаменовал детей в талежской школе и с Сувориным увиделся лишь поздно вечером. Следующий день будет один из самых страшных в жизни Чехова, человека, которому довелось видеть ад сахалинских тюрем. Теперь его взору предстал жуткий исход ходынского смертоубийства. В дневнике он оставил лаконичную запись: «1 июня был на Ваганьковском кладбище и видел там могилы погибших на Ходынке». В суворинском дневнике это событие представлено более рельефно:
«На Ваганьковском кладбище был с Чеховым неделю спустя после катастрофы. Еще пахло на могилах. Кресты в ряд, как солдаты во фрунте, большей частью шестиконечные, сосновые. Рылась длинная яма, и гробы туда ставились друг около друга. Нищий говорил, что будто гробы ставились друг на друга, в три ряда. Кресты в расстоянии друг от друга аршина на два. Карандашные надписи, кто похоронен, иногда с обозначением: „Жития его было 15 лет 6 месяцев“ или „Жития его было 55 лет“. „Господи, прими дух его с миром“, „Пострадавшие на Ходынском поле“ <…> „Путь твой скорбный всех мучений в час нежданный наступил, и от всей заботы горя Господь тебя освободил“».
На следующий день Антон уехал в Мелихово, а Суворин отправился в имение Максатиха, свою летнюю резиденцию на Волге. Еще две недели во сне его преследовали мертвецы. Антон об увиденном почти не говорил, но Ходынка стала для него потрясением. Услышав о трагических событиях, он несколько дней не подходил к письменному столу и работу над «Моей жизнью» продолжил лишь после 6 июня, а побывав с Сувориным на братской могиле, неделю не писал писем.
Ходынка захлестнула Антону память – он совсем позабыл о Лике. Та послала ему в Москву сердитую записку, недовольная тем, что 30 мая он проехал мимо Подольска и не взял ее с собой в гостиницу «Дрезден»: «Очень любезно с Вашей стороны, Антон Павлович, прислать карточку и дать знать, что Вы проехали мимо! <…> То, что Вы остановились у Суворина в номере, совершенно неинтересно, так как не могу же я зайти к незнакомому для меня человеку!» Антон ответил, что этого письма он не получал (хотя в конце года оно было аккуратно помещено в архив), и уговаривал ее приехать в гости «так, чтобы вместе поехать в Москву 15–16-го и пообедать там». Лика сменила гнев на милость и согласилась встретиться с ним в московском поезде. Но они опять разминулись, и она снова засыпала его упреками. От Антона последовало еще одно приглашение в Москву, хотя он ясно дал понять, что едет туда на прием к глазному врачу. Неудобное расписание поездов, как и распутица на дорогах, оказалось достаточно серьезным поводом к тому, чтобы взаимные симпатии снова перешли в упреки и насмешки.
На подтрунивания Антона Лика реагировала раздраженно, и тот в утешение ей перенес на день поездку в Москву и договорился о встрече за завтраком у Гольцева в «Русской мысли». Теперь Виктору Гольцеву суждено было сыграть ту же роль в отношениях Антона и Лики, что и Потапенко. Как и Елена Шаврова для Чехова, он стал для Лики запасным вариантом. Следующее письмо Антона к Лике содержит многозначительную ремарку, вполне подходящую к его отношениям с обеими женщинами: «Я свои дела не умею завязывать и развязывать, как не умею завязывать галстук». Впрочем, завязки и развязки романов давались Чехову непросто не только в жизни, но и в литературе.
Глава 52
Освящение школы
июнь – август 1896 года
Антон наконец встретился в Москве с Ликой, а заодно договорился о строительстве колокольни для мелиховской церкви. Глазной врач помог ему избавиться от головных болей: оказалось, что правый глаз у него близорукий, а левый – дальнозоркий; это и послужило причиной прошлогодней невралгии. Антону было прописано пенсне, которое стало завершающим штрихом его внешности. Прочие предписания – лечение электричеством, мышьяк и морские купания – он игнорировал.
Из харьковского, поезда, уносившего в теплые края Елену Шаврову, на станции Лопасня было брошено адресованное Антону нежное письмо. Того, впрочем, уже стали раздражать ее игривые фразочки «Chi lo sá?» и «Fatalité»[351]. В отношениях с Ликой пока наступила гармония – она целых пять дней провела в Мелихове. Все возможные соперники оказались вне поля зрения и досягаемости.
Мелиховские гости проводили время на свежем воздухе: Ежов приехал на велосипеде, что было в то время редкостью, чета Коновицер захватила с собой брата Дуни Дмитрия, тоже заядлого велосипедиста. Лишь Ольга Кундасова, снова вернувшаяся в клинику Яковенко в качестве пациентки и ассистентки, нарушила всеобщее спокойствие. Суворину Антон писал о ней: «Вид такой, точно ее год продержали в одиночном заключении». В конце июня в Мелихово от Линтваревых возвратилась Маша, а из Москвы – Евгения Яковлевна, и домашнее хозяйство перешло в их надежные руки. Приехавшие Миша с Ольгой поселились во флигеле, в котором была написана «Чайка». Событий было немного, и все местного значения: то чужое стадо и сад забредет, то в соседней деревне у мужиков дизентерия случится.
Своему редактору Луговому Чехов послал первую треть помести «Моя жизнь»: «Это еще не повесть, а лишь грубо сколоченный сруб, который я буду штукатурить и красить, когда кончу здание». Луговому начало понравилось, и он спрятал рукопись в несгораемом шкафу у Маркса. К его щедрому гонорару добавилась прибыль иного рода – Суворин прислал Антону трехмесячный билет для бесплатного проезда по железной дороге. Антон внес в банк проценты за имение и стал мечтать о путешествиях. Однако в Петербурге возникли осложнения с «Чайкой» – цензор нашел в ней предосудительные пассажи. Сазонова записала в дневнике 3 июля: «Чехов в меланхолии. Суворин тоже. Одному обидно за пьесу, другой жалуется на немощь и старость». Впрочем, Потапенко на этот счет был настроен оптимистично, поскольку цензор Литвинов, большой друг Суворина, Чехову благоволил. Однако в самый нужный момент Потапенко на месте не оказалось: «Милый Антонио! Как видишь, я очутился в Карлсбаде, имея целью избавление своей печенки от камней и пр. и пр. С твоей „Чайкой“ произошла маленькая история. Сверх всякого ожидания, она запуталась в сетях цензуры, впрочем, не очень, так что ее можно будет выручить. Вся беда в том, что твой декадент индифферентно относится к любовным делам матери, что, по цензурному уставу, не допускается. Надо вставить сцену из „Гамлета“: „О, мать моя, чудовище разврата и порока! Зачем ты мужу изменила и этому мерзавцу предалась“. <…> Впрочем, мы отделаемся проще. Литвинов находит, что дело можно поправить в 10 минут».