(– Как вы осмелились сказать, что половина стихов в его книге плохая? – сказал мне Довлатов.
Любая интрига, пусть воображаемая, приводила Сережу в дикое возбуждение.
– Это значит, что другая половина хорошая.
– Как в том анекдоте: зал был наполовину пуст или наполовину полон? – рассмеялся Сережа.)
* * *
«Иностранка» заключила со мной договор на три эссе – «Эпистолярный Набоков», «Был ли Фрейд великим писателем?» и «Джозеф Бродский – американский эссеист». Первые два они уже успели напечатать в журнале, последнее должно сопровождать сб. статей ИБ в книжной серии «ИЛ». Звоню Осе, намечаем план издания. Это не годится, потому что лекция, а это – потому что рекламный гид по Питеру. К своему русскому сборнику он более отборчив и придирчив, чем к американскому, который по сути жанровая свалка. Я не удержался от подъе*а:
– Может включить вашу полемику с Кундерой?
– Еще чего!
По этой мгновенной реакции можно судить, как болезненны для него были шишки, которые посыпались за это выступление. Поделом!
И вовсе не за политическую некорректность, как он пытался поначалу представить.
По природе своей ИБ монологист, а потому жанр полемики ему противопоказан. Плюс, конечно, политика, в которую его занесло – это его хобби и одновременно ахиллесова пята: слишком прямолинеен, поверхностен, что особенно заметно по контрасту с его сложной, разветвленной культурологической концепцией. Его спор в «New York Times Book Review» с Кундерой – наглядное тому свидетельство. Как и столкновение спустя три года на Лиссабонской писательской конференции сразу с группой восточноевропейских литераторов – венгром Георги Конрадом, югославом Данило Кишем и поляком Чеславом Милошем, другом ИБ. Бедный Довлатов! Он метался между восточноевропейским «коллективом» и своим покровителем, который привез его и еще нескольких русских на эту конференцию в качестве кордебалета.
Не выдержав метаний, Сережа запил и прибыл в Нью-Йорк в непотребном состоянии.
Если в обеих пьесах ИБ – стихотворной «Горбунов и Горчаков» и прозаической «Мрамор» – есть видимость диалога, хотя на самом деле это бесконечные монологи, распоротые на диалоги, то в полемике с восточноевропейцами даже эта формальная демократичность отсутствует. Был бы такой жанр, оба выступления ИБ можно было бы обозначить как «окрик». В представлении обиженных или оскорбленных восточноевропейцев – окрик старшего брата: Данило Киш отметил «назидательный тон» и сказал, что «чувствует себя ребенком, которому читают нотации». Не спутал ли ИБ разноликую аудиторию европейских демократов с послушной его авторитету и привычной к авторитарности русской аудиторией? В конце концов, в «домашний, старый спор» оказались втянуты сторонние. Сьюзен Зонтаг призналась, что сильно в нем разочарована, добавив, что страны советского блока не являются придатком Советского Союза и даже кое в чем его опережают. Салман Рушди, который через несколько месяцев вынужден будет уйти в подполье, скрываясь от разъяренных единоверцев, заметил, что это так типично для колонизаторов – определять, что хорошо для колонизируемых; если восточноевропейцы чувствуют, что они существуют как некая культурно-политическая целокупность, значит, они и в самом деле существуют в оном качестве. ИБ был зачислен в империалисты, хотя имперство его питерское – скорее эстетическое, чем от политики. Подводя итог дискуссии, политическая комментаторша Флора Льюис писала в «Нью-Йорк таймс», что «даже Джозеф Бродский, живущий в Нью-Йорке нобелевский лауреат, встал на энергичную защиту Советского Союза от легких упреков в колониализме со стороны восточноевропейцев».
Спор этот, как известно, выиграли восточноевропейцы – не только количеством (оппонентов) и качеством (аргументов), но исторически: события в Восточной Европе наглядно опровергли имперские догмы, пусть даже они не были чисто политическими, но окрашены в культурологические полутона.
Дело еще во взаимном непонимании. Такое чувство, что борцы на ринге разных весовых категорий. Даже когда ИБ был один на один с Кундерой.
Обоими двигала взаимная обида, и это важнее их аргументов. Кундерой – обида за прерванную советскими танками историю покинутой им родины. ИБ – обида за то, что в этом обвиняют не только советских политиков, но и русских писателей; не одного Брежнева, но заодно и Достоевского. Кундера расширил политическую тему до историко-антропологической, культурно-мифологической. В ответ ИБ обратно ее сузил, но не до политической, а до литературной: хороший или плохой писатель Федор Михайлович, и нет ли у Кундеры по отношению к нему комплекса неполноценности? Можно подумать, что принадлежность Достоевского и ИБ к одному языку и одной стране дает последнему какое-то преимущество в споре с Кундерой. Собственнические претензии ИБ на Достоевского, как и русская монополия на его понимание – самое уязвимое, чтобы не сказать смешное, место в диатрибе ИБ против Кундеры.
«…метафизический человек романов Достоевского представляет собой большую ценность, чем кундеровский уязвленный рационалист, сколь бы современен и распространен он ни был», – пишет ИБ, переходя на личности и забывая старое правило, что спорить следует с мнениями, а не с лицами. Иначе Кундере, пиши он в ответ, пришлось бы сравнивать метафизического человека Достоевского с лирическим персонажем поэзии ИБ.
Политическая аргументация ИБ и вовсе беспомощна, а тон высокомерен и резок. К примеру: «О каком, в самом деле, Севере-Юге может рассуждать чех (Польша? Германия? Венгрия?)» Либо: «Вины Кундеры в этом нет, хотя, конечно, ему следовало бы отдавать себе отчет в этом» – то есть в том, кто есть кто: кто – Достоевский, и кто – Кундера. Или чисто российский фатализм-детерминизм – кому из нас он не чужд, но вменять в обязанность чеху? «Как бы парадоксально это ни звучало, подлинному эстету не пришло бы в голову задумываться о проблеме выбора при виде иностранных танков, ползущих по улице; подлинный эстет способен предвидеть – или предугадать заранее – вещи такого рода (тем более, в нашем столетии)».
Как быть подлинному эстету теперь, когда на его глазах меняется вся Восточная Европа? Предвидеть то, чего, судя по всему, не будет?
Апокалипсическое видение под стать библейским пророкам и русским поэтам, но не политическим публицистам.
Не останавливаюсь на позиции Кундеры, потому что не о его эссеистике речь. Скажу только, что в отличие от Кундеры, я – как и ИБ – люблю Достоевского, но в отличие от императивного ИБ, допускаю возможность иного мнения, в том числе и выраженного не столь деликатно, как у Кундеры, с его усредненным чешским темпераментом. Читая филиппику ИБ, представил грешным делом, как англичанин сочиняет гневную отповедь Льву Толстому за его неуважительный отзыв о Шекспире.