И на этот раз расчет его сработал верно. Он получил не только привилегированную, по общим меркам, работу, но и сытую, вольготную жизнь расконвоированного.
Все ему давалось легко и не было для него путей трудных и невыполнимых. Имея право выхода за зону, он получил однажды поручение начальника лагеря привезти продукты из Свердловска. Поручение было исполнено так безукоризненно, что в следующие разы другой кандидатуры уже не было. Так из ездового начальника лагеря, он стал порученцем отдела лагерного снабжения.
Вот я и подошел к концу невыдуманной истории.
Но прежде чем ставить точку, хочу для ясности добавить несколько слов и объяснить причины, приведшие его в Лефортово.
В Свердловске у него появился новый круг знакомых, нужные связи, он приобщился к «деловым» людям, которые знали толк в в жизни…
Потеряв контроль и трезвый ум, он выдал тайну женщине…
— Теперь ты знаешь все. У меня к тебе лишь один вопрос, на который я уже ответил. Хотелось бы услышать твой.
— Что ждет меня?
Немного помолчав, добавил:
— Я уже знаю приговор. Я готов к нему…
Мое молчание было красноречивее слов.
6.
Лефортовская тюрьма отвечала строгим требованиям режима и, вероятно, многие, кто побывал там, надолго запомнили свое гнетущее состояние. Она давила безысходностью; а моей спасительной «соломинкой» в ту пору был небольшой срок, остававшийся до освобождения.
Восьмимесячное пребывание в ее стенах, кроме всех «достопримечательностей», предоставило еще одну возможность — узнать тюрьму в тюрьме.
Я как-то вспомнил карцер в Бутырке — он не оставил у меня неприятных ассоциаций о днях наказания, ибо двух-трехдневное пребывание на 200-граммовой пайке хлеба, но в карцере с обычной температурой, прошло без тяжелых последствий.
Карцер же Лефортова оказался неприятным исключением.
Предшествовала же знакомству с ним попытка испробовать свою способность в написании стихов. Не раз приходилось слышать фразу: «не Боги горшки обжигают». В обычных условиях я никогда не пробовал заниматься стихотворчеством, считая это занятие уделом избранных. А тюрьма натолкнула на эту мысль, и я решился. Сложность была связана с тем, что писать что-либо в тюрьме, кроме жалоб и заявлений, не позволено. Бумагу, чернила, ручки выдают лишь в день написания заявлений. Я же решил использовать вместо бумаги серую поверхность маленького столика, а мелом для письма стал кусочек высохшей замазки, которую я отковырнул от деревянного переплета фрамужки.
Я с удовлетворением опробовал средство для письма и стал теперь обдумывать содержание. В голове кружились близкие к тюремной обстановке мысли. Вскоре появилось и первое четверостишье. И как бы коряво не выглядели эти пробные строчки, мне казалось, что в них отражалась картинка тюремной жизни. Лиха беда начало и оно уже было положено. В памяти я пытался отшлифовать написанное. Но оставлять его на поверхности стола было нельзя — за письмо это можно было угодить в карцер. Поэтому, как только сложилось первое четверостишье, прошедшее «обкатку» в голове и получившее приемлемую форму, «следы преступления» были уничтожены, а в голове сохранились первые написанные мной четыре строки:
«Настала полночь, караул сменили.
Ночь темная и слышен ветра шум,
А в камере холодной на постелях
Умолкли узники. Что ж делает их ум?»
Следующее четверостишье вопрошало и заглядывало в их внутреннее состояние:
«Объял ли и его покой и сон,
Иль только тело отдыхает?
А мысль, попавшая в полон,
Ужель и ночью отдыха не знает?»
Недремлющее вертухайское око, несмотря на меры предосторожности, обратило внимание на мое занятие. Он постучал ключом в дверь, предупреждая прекратить писанину. На дежурстве следующего дня меня снова «застукал» новый дежурный и тоже предупредил. Но стихов на столе не оставалось — они моментально стирались рукавом куртки.
Однако меня решили поймать с поличным. И однажды без всяких предупреждений была мгновенно раскрыта дверь и вбежавший вертухай схватил стол, на котором было написано четверостишье, и вынес его в коридор. Я понял, что проиграл и теперь последует наказание за нарушение внутреннего распорядка.
Третье четверостишье выражало уже крамольную мысль, связанную с допросами:
«Здесь мир иной, здесь жизнь постыла, —
А лязг замка и надзирателя вопрос:
„Фамилия?“, потом: „Пройдите!“
Равносилен аду. А имя, данное ему —
Допрос.»
7.
Мой прогноз оправдался на следующую ночь. Меня дернули из камеры после двенадцати с вещами. Я был готов к этому и в сопровождении дежурного добрался до спецкорпуса, где находились карцеры.
В узком коридоре, с правой и левой стороны ряд дверей в одиночки и медленно прохаживающийся охранник высокого роста и атлетического сложения. Одет по-зимнему — в ватник, шапку и валенки. Дежурить здесь, видимо, было холодно, и стражи порядка одевались потеплее.
Мне открыли одну из дверей. Это была небольшая камера с низким потолком, размером два на два. До потолка можно было дотянуться рукой. С левой стороны укрепленная на шарнирах деревянная койка, убирающаяся под ключ на день; в правом углу встроенный треугольник сидения, настолько маленький, что присесть на него можно было только при одном условии — касаться телом одной и другой стены камеры. В углу из оцинкованной жести «параша».
Дежуривший охранник забрал мешок и сказал, чтобы я раздевался. Я снял спецовку, телогрейку и шапку. Остался в белье и валенках — портянки вертухай приказал тоже снять. Я с удовлетворением подумал в эту минуту о наличии валенок. Без них я бы просто «околел». Потом открыл ключом койку, так как была ночь и я мог воспользоваться своим правом «поспать». Но как только закрылась дверь и я почувствовал себя изолированным от внешнего мира, только тогда я понял весь трагизм вынесенного мне наказания.
Слабый свет лампы едва-едва освещал этот каменный мешок. На стенах его сверкали искрящиеся снежинки снега, отчего казалось еще холоднее. И пока во мне сохранись принесенное из общей камеры тепло, я не «клацал» зубами, а мучительно погрузился в этот холодный мешок и нутром своим понимал, что тепло это улетучится через несколько минут.
Ну а дальше?… Ведь холод скует руки-ноги, с помощью можно как-то разогреть тело, и тогда сам превратишься в сосульку… Вот уже и зубы стали отбивать частую дробь. И как я не пытался ее остановить — ничего у меня не получалось. А ведь я не провел здесь и десяти минут, а впереди ожидают еще трое суток. Сколько же это часов, а минут?!