В Слобудке на празднике Богородчанского полка и после Снесарев переживает особенные, давно столь живо не испытанные чувства соборности и веры. Хотя, казалось бы, всё давно привычное: молитва, солдаты прикладываются к кресту и Евангелию, а потом церемониал. Обед в охотничьем доме. Но житейски-задушевная, не поучающая, а зовущая речь комкора воодушевляет воинов — и не только новичков, и радостно сверкают их глаза, и звучат возгласы победы. «И когда ночью они встают пред моими глазами, я вижу всех их не в форме мрачных теней, хотя тень смерти висит над каждым из них, не в саванах, не грустными со слезами на глазах, а весёлыми, лучезарными, с усмешкой на молодых лицах и с очами, полными восторга и надежд…»
Под занавес февраля пишет письмо Ивану Александровичу Родионову, в течение двух военных лет бывшему редактором ежедневной газеты Юго-западного фронта «Армейский вестник», просит выслать номера газеты в Петербург, для снесаревской семьи, о чём уведомляет жену: «Это даст тебе возможность подробнее знать, что у нас происходит, и даст в руки газету… в которой тон взят тёплый и полный любви к родине и окопному работнику…»
(С Родионовым, уроженцем станицы Мариинская, они были знакомы давно, Снесарев читал его «Тихий Дон» — тихие, непритязательные очерки об истории казачества от ранневольных времён до конца века девятнадцатого.
Через годы после Первой мировой и Гражданской войн даже название шолоховского романа как заимствованное, не первооткрытое ставилось в упрёк создателю трагедийной — о народе и принятой народом — книги. Родионов, сколько известно, нигде письменно не высказался с осуждением разветвлённого обвинительного напада на Шолохова, на якобы не его или не одним им созданный «Тихий Дон», но даже и скажи он защитное слово, это бы не помогло приостановить разбега окололитературного колеса в уже заданной колее.)
Тогда же, в конце февраля 1917 года, он оставляет в дневнике «славянскую» запись, весьма глубокую, и в духе Леонтьева и Достоевского, в которой не то что развенчивается славянофильская надежда, но, во всяком случае, указывается если не на тяготение, то на привязанность западных славян к Европе, объяснимое исторически, экономически, где-то религиозно, где-то смешанно-генетически: «Вчера посетил чешскую роту, и они пропели мне несколько песен… Песни хороши, особенно одна сербская. Воодушевления особенного нет; более неволи, чем доброй воли. Типа чешского нет, все разные. По рассказу ротного командира, свободу потеряли в 1620 году, а теперь воюют если и не для освобождения Чехии, то хотя бы по чувству общеславянского долга; чтобы не было упрёка, что не приняли участия в великом моменте. Много Европы, сдержанность, отдельные смотрят исподлобья… Почти все холостые, приняли православие. Религиозная идея как орудие политики понимается ясно, и религия ближе к политике, чем к молитве; оттуда быстрая перемена религии».
Начало марта, за полтора месяца — никаких военных действий ни в корпусе, ни в армии. В воздухе чувствуется, надвигается что-то зловещее, разрушительное. В избытке споров, слухов, обычно подтверждаемых, и тревожных размышлений. Дневник и письма к жене фиксируют: «Сегодня по телеграфным данным Государственная дума и Государственный совет прекратили свои заседания до апреля, а почему — была ли внешняя причина или просто воля Государя — нам пока неизвестно. Нас только, помню, в своё время удивило решение Думы почтить память умершего Алексеенко прекращением занятий, т.е. переходом к безделью. Что подумает покойный Алексеенко — человек хороший и трудолюбивый, видя оттуда, как его память в дни общего боевого труда, когда дорога каждая минута, его товарищи почтили переходом к безделию! И вяжется ли это решение с постоянным криком, что их поздно созывают, не дают работать и т.п. Мы своё великое дело и понимаем, и выполняем иначе. Генерал Лопухин (мой приятель, офицер Генштаба и университетский), будучи бригадным, ведёт бой и в его разгаре получает известие, что в этом же бою убит его единственный сын, за которого в мирное время они дрожали с матерью. И Лопухин, получив весть, снимает шапку, осеняет себя крестом, надевает шапку вновь и говорит: “Потом погорюем и помолимся, а теперь будем продолжать наше дело”. Потом он и сам был убит… Раз дело действительно велико и раз в него веруешь, оно всё кроет, оно всего выше, и его величавый ход не прекратят ни смерть, ни лишения, ни личные скорби…»
«…доходят вести о крайнем разгуле черни, избиении или издевательствах над офицерами, насиловании женщин, грабежах… в Петрограде, Москве, Киеве, притом эти гадости совершаются в большинстве случаев солдатами; конечно, среди них много переодетых… как воспринимает армия — здешняя, фронтовая — всё то, что происходит сейчас в России? Она как-то насторожилась, съёжилась и молчит. Но что означает это молчание, кто скажет? Бережём её мы изо всех сил, так как глубоко все убеждены, что если она выйдет из рук и пойдёт по пути каких бы то ни было — освободительных или погромных — эксцессов, то в нашей бедной стране не останется камня на камне. Русский солдат — величественен, красив и чуден, когда он держится в узде железной дисциплины и делает своё ратное дело, но, выпущенный из рук и занятый делами посторонними, он ужасен. Мы это понимаем крепко, и все наши силы направлены к тому, чтобы сохранить армию на высоте её боевого долга.
Мы почти единодушны в догадке, что Правительство в руках депутатов от рабочих и солдат, и тем только можем объяснить некоторые распоряжения, которые могут расшатать дисциплину и сделать армию менее грозной врагу, а то и совсем не грозной. А одна крупная неудача на фронте — и из свободной России моментально получится разнузданная Россия. Если бы только Правительство могло понять, что её опора и друг — воюющая армия, а комитет рабочих и солдат со всеми другими рабочими и солдатами, минимум, горячий, зарывающийся и не знающий ни страны, ни армии товарищ. Может быть, чувствуя это, они зовут Корнилова, но что он может сделать и что он может изменить? Написать трафаретный приказ с вестью о свободном народе, для этого нужно не более 5 минут, но останется этот приказ на сердце людей не более следующих 5 минут…»
«В тылу, за спиной трудящейся армии, ею прикрытые и не угрожаемые, люди делают свои дела: Милюковы и Гучковы добиваются портфелей, евреи и дельцы делаются миллионерами, лабазники “мародёрствуют”. Свободная профессия (третье сословие) вырывает власть у бюрократии и дворянства…
Разница между тылом и фронтом: там укусит блоха — и тыляк чувствует себя несчастным и жалуется, на фронте — его ранят серьёзно, а он говорит “ничего” и возвращается в строй…»