— Но помни, Лиза, — сказал он при этом своей жене, — вся ответственность на тебе: Достоевский — человек не нашего круга. Да и что мы знаем о нем? Что он журналист и бывший каторжник? Хороша рекомендация, нечего сказать!
И с каким же нетерпением ждали они, Анна Васильевна и Софья, четырнадцатилетняя ее сестра, встречи со знаменитым писателем! Нужно было знать, что вообще значит для них само это слово — писатель. Большую часть времени семья жила в деревенской глуши, всякое печатное слово воспринималось словно весть из иного, таинственного мира. До сих пор они не видели ни одного человека, который бы напечатал хотя бы одну свою строчку.
Дом в деревне, построенный в стиле средневекового замка, с готическими окнами и башней, английские романы о тайнах и рыцарях были первыми впечатлениями сестер. Софье запомнилось, как Анна день за днем сидит «за пяльцами, вышивает бисером по канве фамильный герб короля Матвея Корвина и глядит в окно на большую дорогу, не едет ли рыцарь...». Затем настольной книгой стало «Подражание Христу» Фомы Кемпийского, и идея самоотречения и самопожертвования потеснила мечту о рыцарской любви. Потом в доме появился только что окончивший духовную семинарию сын местного священника, который потряс до основания чувства и мысли не только юных девушек, но и отца своего, решительно заявив, что человек произошел от обезьяны, Бога нет, а есть рефлексы...
Вчерашняя «христианская подвижница» начала гладко зачесывать волосы и прятать их под берет, чтобы быть похожей на «нигилистку», отзываться с презрением о балах и подолгу беседовать с крестьянами. В ее юной голове все явно сместилось и перемешалось. Тогда она с жадностью набросилась на журналы, в которых отец ей не отказывал: «Русский вестник» Каткова, «Русское слово» с Писаревым и Зайцевым, «Современник» Некрасова с Чернышевским и Добролюбовым, запрещенный герценовский «Колокол», «Время» и «Эпоха» Достоевского. Она поняла, что единственный ее путь — стать писательницей. Ближе всех по духу оказался Достоевский...
И вот они впервые раскланиваются: среднего роста, в не слишком ладном костюме, немолодой, но гораздо моложе, чем она ожидала, то беспокойно покусывающий ус, то щупающий редкую русую бородку, словно постоянно волнуется — на месте ли? — причем лицо его нервно подергивается — Федор Михайлович Достоевский; и она — высокая, статная русская красавица: зеленые русалочьи глаза лучатся, будто свет изнутри излучают, белокурые тяжелые косы, едва не касающиеся пола, еще более стройнят ее, будто слегка оттягивают прекрасную голову назад, что делает всю ее осанку непринужденно гордой. Величественная девушка...
Встреча прошла нервно, натянуто, скучно... Достоевский явно конфузился чопорной генеральши и двух немок, старых тетушек, задававших умные вопросы, на которые он отвечал подчеркнуто односложно и намеренно грубо. Через полчаса взял шляпу и, торопливо раскланявшись, ушел. Он показался всем ужасно неловким, очень старым, глубоко больным, а главное — скверно воспитанным человеком. Анна была уверена, что он больше никогда не придет. «Это вы все испортили», — только и повторяла, рыдая.
Но через несколько дней он неожиданно, без предупреждения, пришел. Сестры были одни, но, несмотря на строжайший запрет отца — ни при каких условиях не видеться с Достоевским без матери, — Анна так обрадовалась, что, без сомнения, нарушила бы отцовский запрет, если бы даже была способна вспомнить о нем в это мгновение. Они сразу же уселись на диван и вдруг заговорили, торопясь и перебивая друг друга, словно старые, близкие друзья, не видевшиеся несколько дней; шутили и смеялись. Он вдруг открылся им совсем другим, да он и сам не узнавал себя — так что не хотели поверить всерьез, что ему уже 43 года, он великий писатель, а такой простой, веселый, умный и... такой молодой. И с ним можно вести себя совсем-совсем просто, как с другом, и как это мило! Сестры были настолько поражены и счастливы таким неожиданным превращением, что не заметили даже, как вернулась мать. Генеральша, увидев веселящихся дочерей рядом с... хохочущим Достоевским, вероятно, решила, что она либо видит невероятный сон, либо... что-то внезапно стряслось с ее головой. Однако через полчаса уже и сама просила Федора Михайловича отобедать у них запросто.
Теперь Достоевский бывал у них раза по три в неделю и скоро стал совершенно своим человеком в доме. И какие случались вечера, когда, собравшись вокруг, они, завороженные, слушали его повести о себе, о жизни, страшные и смешные, но всегда необыкновенно милые для них и увлекательные. Казнь на Семеновском плацу, Сибирь, каторжники — целый мир неведомого открывался им этим необыкновенным человеком.
«Помнится мне еще один рассказ, — писала Софья Васильевна в своих воспоминаниях. — Мы с сестрой знали, что Федор Михайлович страдает падучей, но эта болезнь была окружена в наших глазах таким магическим ужасом, что мы никогда не решились бы коснуться этого вопроса. К нашему удивлению, он сам об этом заговорил.
Он говорил, что болезнь эта началась у него, когда он был уже не на каторге, а на поселении. Он ужасно томился тогда одиночеством. Вдруг совсем неожиданно приехал к нему один его старый товарищ. Это было именно в ночь перед светлым Христовым воскресеньем. Но на радостях свидания они забыли, какая это ночь, и просидели ее всю напролет дома. Говорили они о том, что обоим всего было дороже — о литературе, об искусстве и философии; коснулись наконец религии. Товарищ был атеист, Достоевский — верующий, оба горячо убежденные, каждый в своем.
— Есть Бог, есть! — закричал Достоевский, вне себя от возбуждения. В эту самую минуту ударили колокола соседней церкви к светлой Христовой заутрене. Воздух весь загудел и заколыхался.
— И я почувствовал, — рассказывал Федор Михайлович, — что небо сошло на землю и поглотило меня. Я реально постиг Бога и проникнулся им. Да, есть Бог! — закричал я, и больше ничего не помню.
Вы все, здоровые люди, и не подозреваете, — продолжал он, — что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. Магомет уверяет в своем Коране, что видел рай и был в нем. Все умные дураки убеждены, что он просто лгун и обманщик. Ан нет!.. Он действительно был в раю в припадке падучей, которой страдал, как я. Не знаю, длится ли это блаженство секунды, часы или месяцы, но, верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!..
Достоевский проговорил эти последние слова свойственным ему страстным, порывчатым шепотом. Мы все сидели, как замагнитизированные, совсем под обаянием его слов».
Конечно, Анна Васильевна понимала, что за человек перед ней и какая редкая удача «выпала ей в жизни — встретиться и подружиться с Достоевским; но столь же ясно она видела всю пропасть, разделявшую их взгляды на мир, будущее и, главное, — на нигилизм. О нигилизме они спорили постоянно. Она доказывала, что быть нигилистом — значит, быть передовым человеком. Он убеждал: весь нигилизм от тупости и неразвитости: вон ведь доотрицались — смазные сапоги им дороже десяти Пушкиных! — чуть не кричал он, все более возбуждаясь.