Так оно и есть. По мыслям–то, по внешним позициям Лесков вовсе не сочувствует ни ретроградам, ни охранителям. Линию его мы знаем: она хоть и «постепеновская», но вполне прогрессивная. Только линия эта идет над качающейся почвой. Просыпающаяся интуиция великого художника подводит, сбивает и скручивает линию.
А по тем временам линия нужна четкая. И молодые, и старые участники событий готовятся решить между собою практический вопрос. Литературные поединки пахнут кровью. Писемский, задевший «Искру» в нескольких своих фельетонах, вызван Курочкиным и Степановым на дуэль. Затравленный «нигилистами», Писемский бежал с поля боя, бросив редактировавшийся им журнал. Чернышевский, о романе которого спорит вся пресса, написал «Что делать?» в крепости. И оттуда же, из–за решетки, передает в печать свои статьи Писарев. «Людям дела» не до тонкостей. Да, собственно, до тонкостей ли самому Лескову? И он пишет свой роман наотмашь, и он спешит: не столько вымеряет композицию целого, сколько соединяет все вместе, сбивает, берет скопом, не столько выверяет общую интонацию, сколько находит новый ее вариант для каждой новой фигуры. А фигур множество. Все тут! И Евгения Тур со всей редакцией «Русской речи»: дамы, заголосившие вздорным голосом маркизы де–Бараль и прочих «углекислых фей» (единственный пункт, из–за которого Лесков впоследствии будет краснеть от стыда). Здесь и слепцовская коммуна, превратившаяся под пером романиста в смехотворный фаланстер, во главе которого стоит позирующий прохвост Белоярцев (от этого пункта Лесков не отречется, хотя всю жизнь должен будет доказывать, что это не клевета, а протокольная правда). А рядом — Артур Бенни, запечатленный в фигуре затравленного «архаровцами» романтика Райнера, и Мария Коптева, послужившая прототипом погубленной «архаровцами» Лизы Бахаревой (всю жизнь Лескову суждено уверять, что в этих героев он влюблен, и всю жизнь ему будут твердить, что он облил их грязью).
Теперь о журналах: где же все это печатать?
Эпоха пятидесятых годов, когда «разговорившиеся» органы печати, возбужденные либеральными надеждами, еще сливались в некое общедемократическое единство (и Тургенев мог печататься попеременно в некрасовском «Современнике» и в «Русском вестнике» Каткова), — то вольное время кончилось. Журналы резко поляризуются; мало кто теперь рискует публиковаться «где выйдет» — все стремятся найти свой орган; общество требует от литераторов железной определенности — верности принятому направлению. Левые органы печати отныне для Лескова закрыты; в правые он сам не идет; он может рассчитывать только на журналы более или менее нейтральные. Говоря словами позднейшего поэта, — и некуда податься, кроме них. На счастье Лескова, Боборыкин, только что подхвативший из разжавшихся рук Писемского «Библиотеку для чтения», сидит с пустым портфелем, он берет первые главы (провинциальные, элегические, безобидные), наскоро пробегает их и, не подозревая дальнейшего, с февральского номера 1864 года под псевдонимом «М.Стебницкий» — запускает в печать.
Впоследствии Боборыкин, наверное, жалел об этом поспешном начале и хоть крепился и держал марку, но в своих воспоминаниях не посмел отрицать, что именно лесковским романом он угробил один из старейших российских «толстых» журналов, причем гибель наступила так скоро, что Боборыкин не сумел даже вполне рассчитаться с Лесковым по гонорарной части.
Однако это еще не все. Пока печатаются первые, «провинциальные» главы, все идет гладко, но едва действие перекидывается в столицы и возникают в романе остро описанные общественные силы, — делает стойку цензор. Закрепленный за журналом Евгений Де–Роберти, молоденький философ из земцев, человек мягкий и либеральный, не решается пропустить эти главы; в помощь ему прислан громкий балагур Феодосии Веселаго, моряк, историк русского флота. Сидят в редакции, пьют чай, режут текст, сминая сопротивление Боборыкина и Лескова, причем последний в ходе этих баталий приобретает от первого прозвище «Fame damnee», что в зависимости от отношения можно перевести и как «окаянный», и как «непоколебимый».
От этого резания происходят, между прочим, два обстоятельства, немаловажные в литературоведческом смысле. Во–первых, сам стиль работы, когда автор латает дыры чуть не в типографии, дописывая текст «на клочках», порождает большое количество огрехов, провалов и стилистических сбоев, которым в конце концов суждено сослужить роману «Некуда» дурную службу (я имею в виду чисто читательскую его судьбу). Во–вторых, и этот далеко небезупречный авторский текст в ходе резания изрядно покалечен. Два года Лесков будет хранить выброшенные куски, надеясь вставить их в отдельное издание, и предпримет эту попытку в 1867 году, но Маврикий Вольф эти куски элементарным образом потеряет, после чего «канонический текст» первого лесковского романа навсегда исчезнет из сферы досягаемости литературоведов. Для свершения судеб эти академические подробности, понятно, не имеют большого значения, ибо судьбы свершаются вследствие более глубоких причин.
Итак, цензоры режут текст и докладывают о том своему начальству. Глава столичного цензурного ведомства Михаил Турунов забирает корректуры и принимается дорезать их у себя в кабинете без свидетелей и без обсуждений. Роман, современным языком говоря, идет «под нож»…
Тогда Боборыкин решается на отчаянный шаг: выпускает журнальную книжку без очередных глав, объявляя, что публикация прервана.
Интерес публики мгновенно накаляется.
Турунов между тем подключает к делу жандармов: роман отправился на четвертое цензурование в недра III Отделения. Отсюда, наверное, и начинается слух, что Лесков написал «Некуда» по заказу III Отделения и имел за это «десять тысяч». Десять тысяч — это, конечно, миф, а вот по червонцу за книжку покупатели при конце публикации платят охотно — роман идет под гул набегающего скандала, и прежде чем первый критик успевает произнести о нем первое профессиональное суждение, — автор уже окачен ледяным душем полугласного подозрения, окружен быстрыми намеками «шепотников», окольцован демонстративными жестами знакомых и незнакомых людей «из публики», которые при появлении М.Стебницкого в общественных местах берут шапки и уходят. «Либеральная жандармерия» пожестче правительственной: там роман порезали, но пропустили — здесь его не пропустят.
Хорошо, но есть ведь и самостоятельные умы, независимые от веяний момента! Как они реагируют?
Лев Толстой романа не читает. (Прочтет тридцать лет спустя и тогда выскажется — определенно и независимо; но об этом ниже.)