Страх смерти и муки голода очень быстро превратили каждого из нас в зверя. И мы стали смотреть друг на друга как волки. И, как потом выяснилось, не одни мы с Ваней Кайло попробовали тогда человеческого мясца. И другие его отведали, но только все молчат об этом. И вот однажды на рассвете один из нас не поднимается: умер ночью, замерз, может быть. Самый бессловесный был, истощенный, и его на дальний край от костров оттесняли. Фамилию его не помню, а звали его Митяем. Так мы этого Митяя и скушали.
— Как? — вырвалось у меня.
— Поделили по руке, по ноге, по мягким местам — одно название, конечно, мягкие-то, кожа только, — и сварили. И когда дух супяной из котла поднялся, так крыса-то, которая в брюхе у нас сидела, чуть не загрызла каждого. Едва сырьем человечину из котла руками не повытаскали. Старик с маузером над котлом встал. «Убью, — кричит, — благо всё равно теперь друг другом нам придется кормиться, раз уж мы до людоедства дошли». Осадил он нас, дождались варева, насытились. И представь себе, милый мой поэт, подлость человеческую — ведь повеселели все.
Молчим, конечно, о том, что сделали, но в головах такие мысли: он, мол, Митяй-то, всё равно мертвый, ему всё равно, мы ли его съели, медведь ли. А нас он поддержал. Не помирать же! Может, это и предрассудок, что человечину при нужде есть нельзя. Больше, пожалуй, от попов такие рассуждения, а попов революция раскассировала. Вот живого убить и съесть — это конечно, это другое дело! Так и тому подобное.
И дальше пошли.
Тут по речке нашей стали мы подниматься на перевал. Старик, знавший эти места, говорит:
— Теперь, если хребет перевалим, до первого жилья не больше, чем сто верст. Теперь по нашей ходьбе с неделю ходу осталось. Эх дичину бы Бог послал — дотащились бы, подхарчившись!
Ваня Кайло замечает:
— На перевал поднимемся. Тут самые пустые, безличные места. Голое место! Тут только изюбри ходят, да разве занесет его на нас.
— Это ты к чему каркаешь? — строго спрашивает Старик.
— Между прочим, — отвечает, — говорю. А соображать сами наутро будете.
И замолчал. А мы понимаем, к чему он эти слова подвел.
Должен я тебе, милый мой поэт, еще одну главную вещь сказать, а именно, что ведь один-то из нас все-таки Митяя не ел! Партизан Шкурин его не ел и к котлу даже не подошел. Никто из нас не спросил его, почему не ешь; ясно, конечно, почему: не хочет поганиться. Только Ваня Кайло над ним пошутил:
— Не кушаешь, Шкурин, — значит, самый первый ты кандидат в котел!
И на это Шкурин ответил:
— Я не в осуждение не ем, жрите как псы. А я образа и подобия терять не хочу.
— Ну, — говорю, — и попадешь в котел!
— А это мне, мертвому, без значения будет.
Строгий был мужик.
А нам, парень, после того, как мы человечины отведали, совсем плохо стало. Она в нас разврат сделала. Пока голодали и не дошли до нее — все-таки терпели. Кору жевали, ремни варили, корни какие-то к вареву прибавляли, откопав: обманывали голод! А здесь, после мертвечины, невтерпеж стало. Ведь вот оно, мясо-то, телятина-то эта самая человечья — рядом с тобой шагает. И полезут в голову мысли, как бред вязкие: а не садануть ли пулей в затылок того, кто перед тобой шагает?
— Но, — начал я, чувствуя ужас и отвращение к рассказчику, — но Шкурин-то как? Ведь он-то сохранил себя. Разве из другого теста был человек?
Северный развел руками.
— Этого и мы не понимали, — ответил он. — Мы ведь даже обыскали его, думая, что он сухари таит.
— Ну?
— Ни крошки не нашли. Кору грыз, как и мы. Но наконец стало и его покачивать. И это только и спасло меня.
— Спасло вас? Как?
— А вот слушай. Ведь бросили мы все-таки под конец жребий на мясо, не выдержали! Под вечер это уже было и в месте страшенном. Совсем уже почти на самом перевале были. Речка в ручей превратилась, в три сажени ее русло стало. И с одного берега скалища над ней навесилась почитай до пяти саженей. Голо кругом и ветер как стальная плеть — хлещет и замораживает. Тут, в русле, под скалой, мы и затаборили. Скала-то — прикрытие от ветра. И представь себе — даже топлива для костров достаточно нет. Все-таки кое-чего набрали, развели огоньки, положились около них.
Ваня Кайло говорит:
— Если не поедим — завтра пропали. Не протащиться нам эти сто верст, хотя с перевала и пособнее будет идти.
— Это так, — соглашается Старик, и сам у костра что лесовик белобородый, вся в сосулях да в инее борода!
— Так что же делать? — спрашиваем мы.
— Известно что, — отвечает Старик. — Кто-то один за всех должен положиться. Верстов сто всего до места-то. Обидно теперь всем погибать. Одного теперь хватит, — с перевала сойдем, все-таки птица будет попадаться.
— Да, — говорит Ваня Кайло. — Не иначе как надо нам жребий метать!
И, парень, жребий этот мы все потянули. Все, кроме Шкурина, — его не неволили: не ешь, если брезгуешь человечиной, так и голову свою не подставляй. Кроме того, что греха таить, совсем уж плох был Шкурин в этот вечер, многие думали — не дотянет до утра, стало быть, на него смотрели как на мясной запас. Однако все-таки жив человек, и на насильное убийство никто из нас идти не хотел. Сотоварищи ведь! Этого у нас не было.
И вынул Ваня Кайло из мешка своего старую засаленную колоду карт, стасовал, Старику дал снять. На туза пик загадали.
— Тащи, командир, потом я потащу, — говорит Ваня Кайло.
Запротестовал Старик.
— Мне, — говорит, — атаману вашему, тащить карту не полагается. Нет такого устава, чтобы командиров жрать, не для этого я с вами мытарился, выводил вас из тайги, от Тряпицына увел. А если не согласны, так сначала, пока я еще карту не потянул, нового командира себе выберите.
Тут малость поспорили. Одни согласны, другие возражают. Но ведь надо нового атамана выбирать — канитель, до того ли? И порешили: пусть Старик карту не тащит, освободить его от этого. Поручили Старику держать колоду, чтобы обмана не было.
Потянул карту Ваня Кайло: десятка треф — пронесло. Другой руку тянет.
И вот что я тебе, милый человек, скажу: в этот момент, на время это, даже про голод мы забыли, крыса рвать нам внутренности перестала. Такого страха никогда я в жизни своей не испытывал. Говорят вот, что когда всё свое состояние на карту ставят, так трясет таких людей. Что там состояние! За жизнью или смертью потянул я руку свою и вытащил из колоды пикового туза!
И тут все замолчали и от меня отошли. И остался я один. Постой, парень, дай-ка я закурю.
Достав из кармана папиросы, Северный долго не мог закурить: дрожали руки, он, взволнованный воспоминанием, всё ломал спички. Наконец, закурив, он стал продолжать свой рассказ.