Трое неизвестных стояли около телефона, услышали слова Сталина и разбежались к «чертовой матери».
Поразителен не только звонок Сталина за несколько дней до Февральско-мартовского пленума, очевидно не случайное совпадение звонка с сообщением о выселении из квартиры. И без звонка можно было представить себе, как живет Н. И. в своей кремлевской «тюрьме». Но Коба все продолжал свою зловещую игру и остановиться не мог. Однако еще больше я была потрясена тем, что в такой страшный для Н. И. момент, когда на столе лежало пока еще не отправленное заявление пленуму о голодовке, он подумал о квартире, в которой разместилась бы его огромная библиотека. Следовательно, были у него проблески надежды на жизнь? Думаю, нет. Скорее, таким образом он рассчитывал прояснить ситуацию, вызвать Сталина на разговор, но тот разговаривать не пожелал.
Переселять Н. И. из Кремля было действительно бессмысленно, через считанные дни Хозяин обеспечил его квартирой в тюремной камере, хотя А. И. Рыкова все же переселить из Кремля успел.
Пережив очередную малообъяснимую выходку Сталина, мы отправились в нашу комнату. Но по пути вдруг Н. И. завернул в соседнюю — маленькую, пыльную, захламленную старыми вещами, скорее каморку, а не комнату, со сводчатыми потолками, с окном, закрытым старинной ромбообразной, с утолщениями на переплетениях решеткой. Он рухнул на пол, положил голову на старые пыльные сапоги, воскликнул:
— Вандалы! Варвары! — и разрыдался.
— Что ты делаешь, Николаша! Зачем тебе валяться в такой грязи, вставай скорей! Пойдем в нашу комнату!
— Нет, я хочу привыкнуть к камере, меня ждет тюрьма! Нет, я не уйду отсюда! Я не выдерживаю, Анютка! Не вы-дер-жи-ваю! Кроме всего прочего, я страдаю из-за того, что и тебе приходится вместе со мной все это переживать. Если б я только знал, если б я мог такое предвидеть!.. Как бы я тебя ни любил, если бы и не смог подавить в себе этого чувства, я бы удрал от тебя за тридевять земель! А я еще стремился иметь ребенка накануне такой беды.
Мне еле удалось уговорить Н. И. вернуться в нашу обитель.
К вечеру я отправила в Политбюро заявление Н. И. пленуму ЦК ВКП(б) о голодовке.
На следующее утро Н. И. простился с отцом, Надеждой Михайловной, ребенком и начал голодовку. Хотел проститься и с дочерью — Светланой, он называл ее Козечкой. Девочке в то время шел только тринадцатый год. Н. И. намеревался позвонить ей, но был до такой степени подавлен, что, опасаясь ее травмировать, сделать этого не смог. Голодовка легла на истощенный полугодовым «следствием», точнее, полугодовым позорным издевательством организм. Н. И. терял силы катастрофически быстро.
Через двое суток после начала голодовки Н. И. почувствовал себя особенно плохо: побледнел, осунулся, щеки ввалились, огромные синяки под глазами. Наконец он не выдержал и попросил глоток воды, что было для него моральным потрясением: смертельная голодовка предусматривала отказ не только от пищи, но и от воды — сухая голодовка. Состояние Н. И. меня настолько пугало, что тайком я выжала в воду апельсин, чтобы поддержать его силы. Н. И. взял из моих рук стакан, почувствовал запах апельсина и рассвирепел. В то же мгновение стакан с живительной влагой полетел в угол комнаты и разбился.
— Ты вынуждаешь меня обманывать пленум, я партию обманывать не стану! — злобно крикнул он так, как со мной еще никогда не разговаривал.
Я налила второй стакан воды, уже без сока, но Н. И. и от него решительно отказался:
— Хочу умереть! Дай умереть здесь, возле тебя! — добавил он слабым голосом.
Я почувствовала, что меня покидают силы, и прилегла рядом с Н. И. В тот момент у меня было ощущение, что мы умираем одновременно, падаем в бездонную пропасть. Я стойко держалась все эти страшные месяцы, но на этот раз разрыдалась. И слезы мои привели Н. И. в еще большее отчаяние. Он решил успокоить меня песней.
— Споем-ка с тобой, Анютка, песню, ту, что мы вместе с Клыковым любили петь. — И Н. И. тихо запел:
Чудный месяц плывет над рекою,
Все объято ночной тишиной.
Ничего мне на свете не надо,
Только видеть тебя, милый мой!..
Пение Н. И. меня рассмешило и на мгновение отвлекло от мрачных дум.
— Бедный Клычини, — Н. И. вспомнил своего шофера, — что-то он теперь обо мне думает, хоть бы и его не загребли (о дальнейшей судьбе Николая Николаевича Клыкова мне ничего не известно. — А.Л.).
После 16 января, когда была снята подпись Бухарина как ответственного редактора «Известий», и во время и после процесса Радека, Сокольникова, Пятакова Н. И. заглядывал в газеты крайне редко. Радио почти не включали, в особенности после того, как Н. И. услышал чью-то речь, в которой было сказано, что он продался врагам Советского государства за тридцать сребреников. Даже Юрина няня, белоруска, с возмущением сказала:
— Что яны гады брешут! Это Николай Иванович, голоштанный, продался за тридцать сребреников?! Яны ему не нужны!
Но, кажется, 19 февраля, в тот самый день, когда должен был начаться пленум, Н. И. попросил включить радио. Захотел услышать, есть ли информационное сообщение о пленуме, на котором он не собирался присутствовать. Но как только включили радио, зазвучала траурная музыка. Мы насторожились: кто же умер? И через мгновение узнали — 18 февраля 1937 года скончался Серго Орджоникидзе, как было сообщено, от паралича сердца. Диагноз мы не подвергали сомнению.
Невозможно передать состояние Н. И. Исторгнутый из жизни, точно прокаженный, Бухарин не имел даже возможности зайти в соседнюю квартиру, чтобы проститься с Серго, которого глубоко уважал.
— Не выдержал, бедный Серго. Не выдержал этого ужаса, — в полном отчаянии говорил Н. И.
Ах, если бы он знал, что Орджоникидзе скончался совсем не от паралича сердца… Хорошо, что не знал! Бухарин к этому времени понимал, что при абсолютной власти Сталина Орджоникидзе изменить положение был не в силах. Но одно его присутствие в зале пленума (Декабрьского), возбужденный, взволнованный вид, одно слово недоверия, обращенное к ораторам-обвинителям, одна фраза, произнесенная им на Политбюро во время очной ставки с Пятаковым: «Ваши показания добровольны?»— уже согревали Н. И. Он был до такой степени травмирован смертью Орджоникидзе, что минутами, казалось, пребывал в состоянии прострации. Н. И. не исключал, что его голодовка, его отчаянный протест против фантастических обвинений, о котором С. Орджоникидзе, как думал Н. И., должно было быть известно, если только от него это не скрыли, и в то же время невозможность что-либо изменить ускорили роковой конец.