Н. И. знал, что Орджоникидзе относился к нему с любовью и уважением. Он ярко проявил свое отношение к Бухарину, когда его можно было проявить открыто. Еще в 1925 году на XIV съезде ВКП(б), на котором Н. И. оказался главной мишенью нападок «новой» оппозиции, Орджоникидзе говорил:
«…Бухарина, товарищи, мы все знаем, а Владимир Ильич лучше всех знал его. Он Бухарина ценил очень высоко и считал его самым крупным теоретиком нашей партии… Я думаю, мы должны в этом вопросе остаться опять-таки на позиции Ильича. Бухарин один из лучших теоретиков, наш дорогой Бухарчик, мы все его любим и будем его поддерживать. Товарищи, если бы у других наших вождей была та великолепная черта, которая имеется у Бухарина, когда он не только имеет смелость высказывать свои мысли, даже тогда, когда это идет вразрез всей партии, но он имеет смелость открыто заявить о своих ошибках, когда он в этом убеждается, если бы у других наших вождей было это прекрасное качество, нам было бы куда легче ликвидировать наши спорные вопросы…»[112]
В 1929 году возможности Орджоникидзе были весьма ограниченны, но, несмотря на это, он, по словам Н. И., как председатель ЦКК всеми силами старался погасить разногласия. После того как Н. И. был выведен из Политбюро, снят с работы ответственного редактора «Правды» и секретаря ИККИ и с 1930-го по начало 1934 года работал в Наркомтяжпроме, Серго сохранил к нему прежнее уважение, был подчеркнуто внимателен. Семен Александрович Ляндрес рассказал мне, что ему не раз приходилось видеть, когда он заходил вместе с Н. И. в кабинет Серго, как тот всегда, даже если в кабинете находились люди, встречал Н. И. стоя и без дружеского рукопожатия разговор не начинал. Серго внимательно прислушивался к мнению Н. И. и во многом помогал ему. Он поддержал инициативу Н. И. в организации планирования научно-исследовательской работы, что позволило мобилизовать силы крупнейших ученых страны и подняло работу научно-исследовательских институтов. Словом, Н. И. и Серго связывали глубокая взаимная симпатия и уважение. Смерть Орджоникидзе поразила Н. И. точно ударом. Он лежал, не поднимаясь с постели, как мне казалось, в забытьи. Это кажущееся забвение в действительности было концентрированной сосредоточенностью: Н. И. сочинял поэму, посвященную памяти С. Орджоникидзе, в которой выразил свое потрясение и скорбь по поводу тяжелой утраты. Ослабевший от голодовки, он писал полулежа. Затем я перепечатала поэму на машинке в трех экземплярах. Первый был отослан жене Орджоникидзе Зинаиде Гавриловне, второй, как ни прискорбно об этом сообщить, — виновнику гибели Серго. Третий экземпляр остался у меня.
К сожалению, стихи я не старалась запомнить, никак не могла предположить, что их заберут при обыске, несмотря на мою настоятельную просьбу оставить их мне. Запомнились только две заключительные строки:
Он был точно гранит средь пламенного моря
И рухнул в пену волн, как молния, гроза!
В связи со смертью С. Орджоникидзе и торжественными похоронами очередной жертвы Сталина пленум был отложен на несколько дней и назначен на 23 февраля. Было получено второе извещение о созыве пленума, повестка дня которого — в отличие от первой — состояла не из двух, а из трех пунктов:
1. Вопрос об антипартийном поведении Н. Бухарина в связи с объявленной голодовкой пленуму.
2. Вопрос о Н. Бухарине и А. Рыкове.
3. Организационные вопросы.
Дополнительный пункт, внесенный в повестку дня, возмутил Н. И. О каком антипартийном поведении по отношению к пленуму могла идти речь, когда обвинения против него носили характер не антипартийных, а уголовных и могли быть предъявлены не политическому деятелю, а скорее бандиту с большой дороги. «В общественной жизни такого не бывает», — даже на процессе Бухарин сумел ввернуть такую фразу.
Но как ни был возмущен Н. И. отношением к его отчаянному протесту-голодовке, в то же самое время он был несколько озадачен дополнительным пунктом повестки дня пленума. Возможно, дела его не так уж и плохи, решил он, и Коба снова поразит неожиданностью, разыграет из себя человека, относящегося к позорному следствию с недоверием, и пощадит их обоих — он имел в виду и Рыкова. Ах, какими наивными кажутся теперь его рассуждения! Хотя, может быть, учитывая момент — психологию погибающего Бухарина в сочетании с характером Сталина, в этом его рассуждении были элементы здравого смысла.
Так или иначе, в связи с дополнительным вопросом повестки дня Н. И. принял новое решение: на пленум все-таки пойти, не прекращая голодовку.
Бухарин голодал седьмые сутки и был настолько слаб, что тренировался в ходьбе по комнате, чтобы дойти на заседание. Хотя идти было недалеко (пленум собрался в Кремле), я решила проводить Н. И. Дождаться, пока кончится заседание пленума, или прийти примерно к его окончанию, чтобы встретить Н. И., сил у меня не было. Да и не было уверенности, что Н. И. не арестуют после первого заседания. Я поплелась домой и в волнении ждала. На этот раз Н. И. возвратился и рассказал мне следующее.
В вестибюле, у вешалки, Н. И. встретил Рыкова. Изможденный и исстрадавшийся сам, Алексей Иванович с болью смотрел на своего друга, до такой степени изменился Н. И. Затем Рыков сказал: «Самым дальновидным из нас оказался Томский». Напоминаю, если раньше, на Декабрьском пленуме, Рыков рассматривал самоубийство Томского как отягчающее следствие обстоятельство и осуждал его поступок, то теперь, к Февральско-мартовскому пленуму, понял, что следствие лишь называется следствием, в действительности, как выразился Алексей Иванович, «это расправа».
При входе в зал заседания в присутствии уже пришедшего Сталина Бухарину сочувственно пожали руку лишь двое: Иероним Петрович Уборевич и Иван Алексеевич Акулов, в то время секретарь ЦИКа (оба они, как известно, были расстреляны). Акулов даже сказал: «Мужайтесь, Николай Иванович». Остальные, столкнувшись с Бухариным, его как бы не замечали.
Войдя в зал, Н. И. не удержался на ногах, он упал от головокружения и сидел на полу в проходе, ведущем в президиум. К нему подошел Сталин и сказал:
— Кому ты голодовку объявил, Николай, ЦК партии? Посмотри, на кого ты стал похож, совсем истощал. Проси прощения у пленума за свою голодовку.
— Зачем это надо, — спросил Бухарин Сталина, — если вы собираетесь меня из партии исключать?
Исключение из партии Н. И. рассматривал как наихудшую кару, хотя временами готов был отправиться к «чертям на рога», лишь бы жить.
— Никто тебя из партии исключать не будет, — ответил Сталин. Так продолжал он лгать, не стесняясь сидящих вблизи членов ЦК, до которых наверняка дошли слова Сталина. Очевидно, и они Сталину поверили. — Иди, иди, Николай, проси прощения у пленума, нехорошо поступил.