247
Ср. в высшей степени характерное для Жуковского признание из письма к Гоголю «О смерти»: «…опыт близкого мне сердца сделался моим собственным опытом» (Жуковский 1902: X, 74).
Ср. его статью «О меланхолии в жизни и в поэзии» (1845). Характерно, что одновременно с «Одиссеей» поэт переводит Новый Завет. Как известно, поэма Гомера не раз становилась предметом христианских интерпретаций (см.: Lamberton; Finsler; Stanford; Clarke; Bloom).
По сути дела, перевод Жуковского должен был стать тем же, чем стал фоссовский перевод для немецкой культуры конца XVIII века: обогащением национального языка и преображением национальной поэзии.
Как указывает Егунов, на фоне европейских потрясений конца 1840-х годов «политическую окраску получила концепция Гомера как умиротворяющего, благочестивого поэта, которого можно противопоставить „болезненной“ европейской современности — взгляд представителей охранительного лагеря, соответствующий и линии, проводимой министерством народного просвещения» (Егунов: 379). «Заказ» на «Одиссею» можно также назвать заказом на национальный эпос. См. о переводе Жуковского в контексте поисков русского национального эпоса в 1840-х годах: Егунов: 356; а также: Янушкевич: 253–254.
О том, как искажал Жуковский Гомера, существует целая литература (ее апофеоз — книга А. Н. Егунова). Между тем критика перевода, важная с точки зрения эллинистов, является мало пригодной для понимания «Одиссеи» Жуковского (за исключением случаев сознательного отступления последнего от текста оригинала, доступного поэту в немецком подстрочнике Грасгофа). См. обзор рецензий на перевод «Одиссеи» в: Черняев: 133–177.
Ср. из письма Вяземского: «Тебе непременно должно было так дописать последнюю главу своей жизни. Дюссельдорф [город, где Жуковский начал свой перевод. — И.В.] сливается прекрасными оттенками с Белевом [то есть с родиной Жуковского. — И.В.]. Промежуток есть блестящее и отчасти назидательное странствие, Одиссея, из которой вышел ты героически чист и невредим — это прекрасно! Но пора было свернуть паруса и пристать к берегу. Все это вместе делает из твоей жизни полную и прекрасную епопею, редкое и утешительное явление в наше время насильственных, обрывочных событий» (Вяземский: 39).
«Москвитянин» внимательно следил за ходом работы Жуковского (1842–1849), превратив последний в особую символическую тему, разрабатываемую на протяжении нескольких лет: ср., в частности, публикацию письма Гоголя с симптоматичным названием «Об Одиссее, переводимой Жуковским», упреки маловерам, думающим, что Жуковский никогда не закончит свой перевод, поздравление публики со свершившимся наконец переводом и т. д. Параллелью к работе Жуковского «Москвитянин» считал труд Гоголя над вторым томом «Мертвых душ». Оба произведения связывались друг с другом и самими авторами: Гоголь называл второй том своей поэмы «ступенью» к пониманию «Одиссеи» Жуковского. В историософской утопии славянофилов возвращение Жуковского на родину, ожидавшееся сразу после возвращения Гоголя (1848), интерпретировалось как знак своеобразного «собирания» русской культуры под отеческой сенью накануне крушения западной цивилизации. Однако возвращение поэта на родину не состоялось, а «Одиссея» не произвела того эффекта, на который надеялись единомышленники и пропагандисты поэта (особенно Гоголь и Шевырев). Можно сказать, что наибольшее действие эта поэма вызывала, когда еще не была написана, когда ее ждали и размышляли о ее значении (Гоголь, Вяземский, Плетнев, Шевырев, Аксаковы).
Степан Шевырев, опираясь на многовековую традицию аллегорического истолкования сюжета «Одиссеи», прочитывает его как историю о внешнем (физическом) и внутреннем (духовном) возвращении на родину [Шевырев 1849-. 54] (это истолкование вызвано раздражение профессора-эллиниста Давыдова, принадлежавшего к «анти-аллегорической партии»: «Еще что за различие между возвращением наружным и внутренним? Вот уж ум за разум зашел…» [цит. по: Барсуков: X, 191]). В общую раму гомеровского сюжета Шевырев вписывает русский перевод Жуковского, превращая последний в историю о виртуальном (в слове) возвращении русского поэта, предшествующем его «телесному» воссоединению с Россией. Перевод поэмы Шевырев осмысляет как поэтический подвиг Жуковского, достигшего нравственного и эстетического состояния души, конгениального духу оригинала (Шевырев 1849: 114–117).
Вообще миф «об утраченном, искомом и со временем достижимом Эдеме» (Жуковский 1985: 331) является основой мироощущения поэта и метасюжетом его творчества. Залогом возвращения в первоначальный Эдем является, по его словам, присущая человеку «восхитительная тоска по отчизне» (Там же). Сюжет «Одиссеи» символически представлял (разыгрывал) это метафизическое странствование души, тоскующей по оставленной отчизне и к ней медленно и мучительно приближающейся.
Симптоматично, что Шевырев так и не написал обещанного разбора второй части поэмы.
Cp: «Весь бидермайер увлеченно болтает. Избегая, впрочем, опасных и запрещенных тем» (Михаилов: 344). «Одиссея» идеологически органична для бидермайерского романтизма, чуждавшегося всего героически-возвышенного. Напомним, что одно из самых старых типологических противопоставлений в истории литературы — противопоставление мирной и «частной» (хотя и полной опасных приключений) «Одиссеи» героической военной «Илиаде».
Хронология революционных событий приводится по: Sperber. X–XVIII. Отклики Жуковского на революционные события даются, за исключением особо оговоренных случаев, по: РА. 1885: 7–19, 242–272, 526–540.
«В Одиссее, — пророчествовал Гоголь задолго до завершения Жуковским своего перевода, — услышит сильный упрек себе наш девятнадцатый век, и упрекам не будет конца, по мере того как станет он поболее всматриваться в нее и вчитываться» (Гоголь: VIII, 69). Как точно заметил один из лучших исследователей Жуковского Цезарь Вольпе, в представлениях поэта «социальные потрясения, всеобщая борьба» на современном ему Западе «есть следствие того, что люди забыли первоначальную простую, тихую и мирную жизнь, установленную Богом на земле». Поэтому, считает исследователь, старинные, гомеровские времена казались поэту «не темными, варварскими и жестокими, какими они были в действительности, а какими-то светлыми, ясными и идеальными, какими их часто представляют старые народные легенды» (Вольпе 1941: 391).