260
Как указал Егунов, на незаполненных листах подстрочника Грасгофа имеются записи Жуковского: «Переводить по 50 стихов в день», «по 60» и т. д., до «100 стихов в день» (Егунов: 366).
Этот эпизод из 24-й песни вызвал резкую критику Платона, на которую отвечал Поуп в своем апологетическом комментарии к «Одиссее».
Эта картина преисподней символически перекликается с гекзаметрическим отрывком «Прочь отсель, меланхолия…», являющимся, как мы установили, фрагментом перевода «L’Allegro» Джона Мильтона (Виницкий 1992: 271). Царство меланхолии осмыслялось Жуковским как ад души — см.: Виницкий 1996: 34–36). В свою очередь, мотив «визга» восходит к балладной топике.
Заметим, что Жуковский был глубоко удовлетворен своим переводом сцены избиения женихов. Отвечая на комплименты Плетнева, он признавался: «мне захотелось развернуть вторую часть „Одиссеи“, и я прочитал песни стрельбы из лука и убийства женихов как нечто не только не мною писанное, но и как нечто никогда мною не читанное» (Плетнев: 427).
Замечательно и в высшей степени логично и превращение бидермайеровской «болтовни» в политическую ругань и благословение святой казни (ср. со статьей поэта «О смертной казни» 1850 года). Позволительно ли назвать такой стиль «взбесившимся бидермайером»?
Ср.: «В последнем письме моем вы читали проект манифеста, который я (написав его между строками моей Одиссеи) обнародовал именем короля Прусского в маленькой каморке, служащей мне кабинетом. Этот домашний манифест вышел предсказанием того, что случилось на самом деле» (РА 1885: 256–257).
«Послание венчается, — пишет А. Л. Зорин, — огромным, занимающим более четверти объема текста описанием мистического обручения царя и народа перед лицом Вседержителя. Владыка мира, Александр, клянется поставить „свой трон“ „алтарем любви“ к своему народу. В свою очередь, народ „подъемлет руку“ к „священной руке монарха“» (Зорин: 126).
Эту идею Жуковский высказывает в приведенном выше фрагменте из письма к наследнику о спасении Германии в «единстве и твердости внутреннего союза между государствами, а в государствах между народами». Похоже, что этот политический рецепт восходит к умеренно-консервативной программе Германского Союза (федеральный союз под эгидой Пруссии) и Германского Рейха (конфедерация Прусского союза и Австрийской империи), которую пытался реализовать в 1848–1850 годах видный политический деятель Пруссии Иосиф Мария фон Радовиц (ближайший друг Жуковского). Союз принцев и народов Радовица противопоставлялся либерально-националистической концепции Малой Германии, поддержанной Франкфуртским парламентом.
Ср. в этом контексте комментарий Поупа, известный Жуковскому: «<…> It has been already observed, that the action of the Odyssey is the re-establishment of Ulysses in full peace and tranquility, this is not effected, till the defeat of the Suitor’s friends <…> It was necessary that the Reader should not only be inform’d of the return of Ulysses to his country, and the punishment of the Suitors, but of his re-establishment by a peaceful possession of his regal authority; which is not excluded, till these last disorders rais’d by Eupithes are settled by the victory of Ulysses, and this is the natural conclusion of the action». (Pope: 377–378).
Автор благодарит за это ценное указание Адриана Вэйнера. Приведем соответствующие стихи поэмы в переводе Фосса: «Und nun sandte Kronion den flammenden Strahl vom Olympos, // Dieser fiel vor Athene, der Tochter des schrecklichen Vaters // Und zu Odysseus sprach die heilige Göttin Athene: // Edler Laertiad’, erfmdungsreicher Odysseus, // Halte nun ein, und ruhe vom allverderbenden Kriege: // Daß dir Kronion nicht zürne, der Gott weithallender Donner! // Also sprach sie, und freudig gehorcht’ Odysseus der Göttin. // Zwischen ihm und dem Volk erneuete jetzo das Bündnis // Pallas Athene, die Tochter des wetterleuchtenden Gottes, // Mentorn gleich in allem, sowohl an Gestalt wie an Stimme» (Odyssee. 24. Gesang, 540–547). Об ориентации Жуковского на фоссовский перевод см.: Егунов: 334, 362. Ср. также в августинском переводе Поупа, хорошо известном Жуковскому: «So Pallas spoke: The mandate from above // The King obey’d. The Virgin-seed of Jove // In Mentor’s form, confirm’d the full accord, // „And willing nations knew their lawful Lord“» (Pope: 377–378).
В общегерманском деле король до 1850 года проводил монархически-националистическую «союзную политику» своего друга Иосифа Марии фон Радовица.
Поэт «для немногих», Жуковский часто использовал прием двойной (или даже тройной) адресации своих произведений. Так, в письме к великому князю Александру Николаевичу он говорит, что хотя и посвятил «Одиссею» его брату, но поэма также посвящена и ему, ибо будет напечатана в Собрании сочинений Жуковского, посвященном государю наследнику (РА 1885: 532–533).
См. интерпретацию «сценария» николаевского царствования в четвертой части книги Р. Уортмана.
После подавления венгерской революции русской армией Жуковский писал князю Паскевичу, что главными причинами «чудного торжества над целым бунтующим народом» были «мирная энергия русского вождя, который начал тем, что завоевал доверенность враждующего с ним народа», и его «бескорыстие, его рыцарская честность, выразившиеся в самых действиях его войска» (Жуковский 1902: XI, 39).
«И Русской — в том краю, где был // Утешен мир дугой завета — // Свои знамена утвердил // Над древней колыбелью света!» (Жуковский: II, 253).
В свою очередь, верная жена царя Итаки может быть понята и как аллегория Европы, и как аллегория Церкви.
«That Homer prophetically intended this last allegorism is indicated, Ugone points out, by the obvious identification of Melanthious with Melanchton, and of Antinous, emended to Artinous, anagrammically with Martinus Luther» (Stanford: 193).
Вообще, перефразируя известное высказывание Шлегеля, переводчика можно назвать поэтом, пишущим назад. Ср. в этой связи принципиальное противопоставление двух идеологий — поэта и переводчика — у Вальтера Беньямина («Задача Переводчика», 1923).
Ср. в этом контексте представления С. С. Аверинцева о переводе Жуковского как «довоплощении» оригинала: «Его Гомер фактически не предшествует Вергилию и всей вообще европейской поэзии, а является после нее, как ее преодоление и снятие — не историческое прошлое, а утопическое будущее, то, чего еще никогда не было… А это значит, что и совершенство гомеровского эпоса предстает в данной связи вещей как бы разновидностью несовершенства — невоплощенности, требующей воплощения» (Аверинцев: 254).