Доктор посоветовал перенести меня в кровать. Мама при этом быстро и смущенно вздохнула. Еще один знак любви: она была огорчена, что так пренебрежительно отнеслась ко мне, и теперь хотела, чтобы я скорее поправилась. Я вернулась в свое тело и, оказавшись в теплой, уютной постели наверху, приняла лекарства. Мать накормила меня горячим супом. Ради этого стоило помучиться. Чувствуя любовь и заботу, я быстро пошла на поправку.
НАСТУПИЛ рождественский пост – четыре недели религиозных испытаний и молитв перед первым Рождеством в освобожденной от немцев стране, – и мы опустились на колени у рождественских яслей, установленных в гостиной. В комнате было невероятно холодно, поскольку огонь зажигали только по воскресеньям, зато густой аромат ели и свежей соломы в яслях приводил меня в восторг. Даже маленькие свечи, что освещали скот, осла, овцу, трех волхвов, склонившуюся Марию и стоящего рядом Иосифа, источали уютный, притягательный запах.
Мы вставали на колени на обеденных стульях и опирались на спинки, держа в руках четки. Мне было семь лет, и, как самая старшая, я должна была вести молящихся, читая первую часть «Аве Мария». Остальные члены семьи вступали со второй части. С каждой фразой молитвы наши пальцы соскальзывали к следующей бусине четок. Это было несложно, но позади меня расположился папа, откинувшись на спинку стула и нетерпеливо дыша, а потому я не могла сосредоточиться. Я бы предпочла быть в хлеву, среди статуй, лежать на соломе и купаться в мягких лучах свечей, нежели бормотать эти «Аве».
Я проговорила чересчур много «Аве Марий», и папа невежливо прервал мою благочестивую фантазию. «О чем ты только думаешь, Карла?!»
В ожидании того, что сейчас меня схватят и начнут трясти, я страшно запаниковала. К счастью, обернулась мама, и отец замолчал. Но когда мы поднялись, папа не преминул со злостью сказать, обращаясь к своей излишне задумчивой дочери: «Как можно быть такой глупой?!»
Страх сделать что-то не так преследовал меня на каждом шагу. Однако сильнее страха ошибиться был ужас от мысли, что люди поймут, насколько я дурная девочка. Он усиливался из-за чувства, что все видят меня насквозь.
Мой семилетний разум полыхал. Меня безжалостно преследовал секс: казалось, он был повсюду. Тайком я рисовала на запыленном стекле условную человеческую фигурку, добавляя ей между ног еще одну палочку (не понимая, что это такое, лишь зная, что делать так грешно, – я видела, как это рисуют другие озорные дети), а затем поспешно стирала изображение, оглядываясь по сторонам: не заметил ли меня кто-нибудь. Хуже того, у меня возникали мысли о похищении детей и причинении им страшного вреда.
Однажды, направляясь к дому своей тети по знакомым булыжным улицам, усаженным по обочинам деревьями, я заметила в чьем-то саду девочку без одежды. В нашей округе сады были очень маленькими, около трех метров от улицы до двери. Я застыла, увидев складку внизу живота, хорошо заметную на ее крошечном теле. Меня охватило желание схватить эту девочку, избить ее, бросить на землю, заколоть ножом, ударить палкой, кирпичом – чем угодно. Убить ее, но сначала искалечить половые органы. Непреодолимое желание стремительно нарастало. Казалось, я была в трансе и какая-то сила все стремительнее подталкивала меня к тому, чтобы совершить злодеяние. Внезапно я почувствовала тяжесть в груди, осознала, что лицо у меня покраснело и исказилось, и поспешила прочь, чтобы меня никто не заметил. Вина, которую я тогда испытала, была жаркой, липкой и отвратительной. Никогда никому об этом не рассказывай!
Когда отец касался меня руками, членом или ртом, он тем самым говорил, что я ему нравлюсь, что он любит меня, но одновременно его прикосновения значили, что я худшая и самая грязная девочка на свете. Он сообщал мне об этом скрытностью своих действий, своим неодолимым телом. Во время наших ночных встреч не было произнесено ни слова. Все это находилось за гранью моего понимания; я никак не могла осознать происходящее. Лучше всего было прятаться и делать вид, что у меня нет отрицательных эмоций. Стань невидимой, Карла, спрячь то, что представляешь собой на самом деле. Это было сложно, поскольку мне казалось, будто я лишена собственной личности.
По окончании третьего класса мы должны были исполнить песню перед тридцатью своими одноклассницами, и меня охватил серьезный приступ паники. За пение получали оценку: каждая из нас выходила вперед и пела песню по собственному выбору. Для большинства детей выступление было радостным событием: нам редко удавалось выйти из-за парты, и все считали это возможностью показать себя с лучшей стороны. Я же испытывала страх при мысли о том, что на меня будет смотреть столько глаз. Я вертелась и ерзала, краснела и бледнела, меня бросало то в жар, то в холод и тошнило, у меня давило в груди.
Наконец, я осталась последней, и выступления было не избежать. Учительница жестом пригласила меня к доске. Я обречено поднялась и лицом к лицу встретилась с застывшей в ожидании группой детей. Раскрыв рот, я издала то, что с моей точки зрения больше походило на сдавленный крик, однако являлось лишь первым словом избитой песенки «Daar bij die molen» («На мельнице»), которую я выбрала для исполнения. Мое пение было совершенно простым; я никого не пыталась развлечь и старалась поскорее пройти это тяжелое испытание. Голос не слушался меня, и классную комнату наполнял сырой, скрипучий звук. Учительница проявила доброту. «У тебя голос как колокольчик», – сказала она и поставила шесть баллов из десяти.
ПОСЛЕ ВОЙНЫ солдаты возвращались домой. Они заполняли поезда, курсировавшие по всей стране, в том числе и тот, что вез меня, мою сестру и тетю домой из Амстердама. Пока нас не было, аист принес маме еще одного ребенка. Это был мальчик, пятый подарок Господа. Мы видели аистов на крышах: они стояли на больших неуклюжих ногах, оглядывая окрестности. В их гнездах вполне хватило бы места для младенцев. Аисты приносили детей, держа в клювах пеленки.
Солдаты казались уставшими, но радовались возвращению домой. Конечно же они предвкушали ожидающие их встречи. Вагон был битком набит, и в воздухе стоял приятный запах суконной военной формы. Я наслаждалась мужской энергией, сидя в самой гуще толпы. Но настроение быстро изменилось, когда мой взгляд перехватил один из солдат. Он взглянул на меня с любовью, безусловно, думая о том, что перед ним сидит голландский ребенок, за которого он сражался на войне, и, видя меня, он может оправдать тот ужас, через который пришлось пройти. Я видела его дружелюбие и добрые намерения, но не могла не покраснеть; краска на моих щеках была столь же яркой, как стыд, живущий в глубине души. Я почувствовала себя жалкой. Больше я не смотрела по сторонам и мечтала лишь о том, чтобы скорее сойти с поезда.