Две канавы заполнены, третья — до половины. Мама кладет букетик красных астр на последнюю присыпанную землей канаву, опускает голову и закрывает глаза. Губы ее шевелятся. То ли она молится, то ли разговаривает сама с собой. Мы с сестрой пристроились возле груды камней в конце канавы. Из камней торчит простой деревянный крест.
Мы терпеливо ждем, когда мама снова обратит на нас внимание.
— Скоро и нас здесь зароют, — вздыхает она. — Нам остается только ждать.
Она поднимает худую руку, разглядывает ее, касается белых полосок, где когда-то были обручальное кольцо и часы, пока их не отобрали солдаты.
— Это воистину будет облегчением. Этого, мои дорогие, не надо бояться, мы ляжем рядом со всеми остальными. Настанет полный покой.
Изрезанный канавами луг совсем не кажется спокойным. Он неровный, выглядит незаконченным: ночью трупы уж точно ворочаются под землей. Мы смотрим на маму.
— Я надеюсь, мы умрем раньше, чем умрет последний, чтобы было кому нас похоронить, — шепчет она.
Я вытягиваюсь во весь рост, скрещиваю руки на груди, кладу голову на груду камней, отворачиваю от мамы лицо. Она продолжает говорить, я прижимаю локти к голове, зажимаю уши, закрываю глаза и лежу совсем неподвижно.
Беата берет палочку и со скучающим видом рисует крестики и нолики на свежем песке, потом стирает их.
— Нет моих сил смотреть, как вы исхудали, дорогие мои. Нет сил смотреть, как мои дети умирают от голода.
Мама наклоняется ко мне, чтобы погладить по голове, но в этот момент я меняю позу. Подобные мамины речи я просто не выношу; я тут же вспоминаю тот случай, когда нас чуть не расстреляли. Я жду, пока она закончит, и мы вернемся к себе в комнату, можно будет вытянуться на топчане, смотреть в потолок и ждать наступления темноты.
Поразительно, что делают сумерки. В прошлый раз, когда я рассказывала о своей матери, Ингеборг вспоминала и себя девочкой, уже тогда поведение ее матери — одинокой, несчастливой в замужестве женщины, разлученной второй мировой войной со своей родной Швейцарией, — временами казалось странным. Иногда ее ненадолго помещали в клинику. Лежа в кроватке, Ингеборг тогда дрожала от страха, что маму снова увезут. В конце концов ее мать исчезла в клинике навсегда.
Ингеборг подарила мне две вещи — объяснение и рассказ.
— Неудивительно, что тело ваше хочет есть, оно боится голода, — говорит она.
А потом рассказывает такую вот историю:
— Когда я была маленькая, много говорили о детях, умирающих в Европе от голода. Я брала с собой в школу плитки шоколада, маленькие игрушки, заточенные карандаши, мелкие предметы, которые можно было отправить без хлопот. Обычно мама говорила несвязно, но когда я ее просила, находила самое нужное. Потом все принесенные вещи мы укладывали в ящики и Красный Крест отправлял их. У каждого класса был свой ящик. Я и думать не думала, что встречу кого-нибудь из детей, умиравших от голода. Вы одна из них.
Я вижу двух девочек, идущих навстречу друг другу по вытоптанному лугу на берегу озера. Обе светловолосые, обеим лет по семь; лица светятся надеждой, а вокруг — тьма и разруха. На фоне — брошенный фургон, краска облупилась, за решеткой отчаявшаяся смуглолицая женщина. Девочка, идущая со стороны женщины, протягивает второй, прозрачной от голода, миску с хлебом и фруктами. Это миг высочайшего благородства.
Представив себе эту картину, я понимаю, что третий подарок Ингеборг — слезы. Слезы в огромных серо-синих глазах Ингеборг, они текут по ее прекрасному лицу. Она плачет обо мне, никто никогда не оплакивал меня. Почти через пятьдесят лет я обретаю способность чувствовать. По моим щекам тоже катятся слезы, слова подступают все ближе, они готовы сорваться с моих губ.
День накануне нашего отъезда из дома был солнечным, над березами и кленами раскинулось спокойное голубое небо. Кое-где листья уже окрасились в желтый и багровый, но пчелы по-прежнему гудели над клумбами красных и белых астр, над кустами бледно-желтых хризантем, которые так любила мама. Папа закопал ящик со столовым серебром, кубками и самоваром и велел нам с сестрой запомнить это место. Мы уложили своих кукол и игрушки в шкаф, который уже занесли на чердак, а мама и Эльвира, ее подруга, спрятали туда же одежду и постельное белье.
Нам с сестрой разрешили пойти в «Буртниеки», на соседний хутор, попрощаться. Мы держались за руки, когда шли мимо сплотки бревен на берегу пруда, заросшего водяными лилиями, одним нам запрещено было здесь играть, но иногда мы нарушали запрет; мимо сарая с душистым сеном, где мы спали минувшим летом; через луг, где паслась Голубка. За старой белой кобылой, на которой мы ездили верхом без седла, во время нашего отсутствия будет присматривать один из папиных прихожан. Мы с сестрой рады, что полдня проведем на соседском хуторе, в этом замечательном месте, где нам разрешалось ложиться спать позже, чем дома, где летом на подоконниках стоят блюдца с вареными мухоморами, посыпанными сахаром, они приманивают и убивают сотни мух, а зимой в горшках зеленеют аспарагусы. В лесу за домом земляничная поляна, а ткацкий станок, на котором госпожа Андерсоне иногда разрешала мне поработать под ее неукоснительным наблюдением, стоит в прохладной прихожей с низким потолком.
К вечеру мы с Беатой возвращаемся домой через холм, где в Янову ночь, праздник солнцеворота, горел огромный костер, а когда папа посадил меня к себе на плечи, я увидела еще целые дюжины яновых огней на ближних пригорках и услышала, как пели соседи поблизости. Привольная лужайка перед пасторским домом изрезана окопами, мы знаем, что там придется прятаться, если начнут стрелять. Ночью, когда в воздухе гудят самолеты, мы спим в погребе, а в доме, прежде чем зажечь свет, все окна надо занавешивать толстой темной тканью.
Русский фронт подступает все ближе и ближе. Если мы в самое ближайшее время не уедем, нас убьет или изувечит под перекрестным советским и фашистским огнем. Или нас арестуют, загонят в товарные вагоны и вышлют в Сибирь, в трудовые лагеря, потому что так уже чуть не случилось в 1941 году, в Год террора, чего я совсем не помню.
Но мне это кажется все еще нереальным. Гораздо страшнее госпожа Детлава, новая служанка, которая приглядывает за нами в отсутствие родителей. Иногда она вдруг хватала нас, укладывала в постель и тут же принималась распоряжаться.
— Девочки, как только потушу свет, чтоб тихо было, как в могиле.
Она берет меня за нижнюю губу и рывком тянет к себе.
— Если услышу хоть малейший шорох, плюну прямо сюда, — она показывает на мой рот и угрожающе кашляет.