Ярлык «безыдейность» прилепил бдительный Михалков, тогдашний руководитель российского Союза. Вальяжный, в кожаной куртке, он ненадолго вышел из своего помпезного кабинета, когда все уже собрались и несколько минут благовоспитанно прождали. Слегка заикаясь, что придавало ему особый шарм, произнес короткую обличительную речь, предупредил, чтобы все говорилось под стенограмму (а стенограмма шла известно куда) и удалился восвояси. Сказал «Фас!» – и шавки бросились.
Главным цепным псом был классик советской сатиры Леонид Ленч – позже я выведу его в романе «Лот из Содома» под именем Винч. И оба номера журнала топтал, где не нашлось места для разоблачения врагов социализма, и меня конкретно – как автора невинного стишка про голубого щенка. Советские дети, мол, должны думать об овчарках, что охраняют наши границы, а тут подсовывают какого-то щенка, да еще двусмысленно голубого.
В тот же год я ушел из «Крокодила». Не выгнали – сам ушел. Приближались новые времена, скоро они наступили, но Сергей Владимирович Михалков не потерялся в них. Его творческая деятельность не закончилась новым вариантом гимна. В 2005 году он, теперь уже глава Международного сообщества писательских союзов, выступил в «Литературной газете» с большой статьей, где обрушился на своего заместителя. Недвижимость не поделили – оставшуюся после крушения империи писательскую недвижимость, а это доллары, много долларов, и автор простоватого и бескорыстного «Дяди Степы» оперировал ими со знанием дела. Все правильно! Бывшая социалистическая держава вступила в эпоху капитализма, и ее несгибаемый знаменосец – тоже.
Статья появилась в феврале, а в марте знаменосцу исполнилось девяносто два…
Итак, бабушка перебралась в Евпаторию. Поменяла квартиру… Вызвано это было, главным образом, причинами экономическими: в курортном городе сдавать свое жилье посторонним людям куда проще и выгодней.
Опыт по этой части у бабушки был большой. Сколько помню себя, у нас всегда жили квартиранты. Только не надо думать, что это легкий или даже дармовой хлеб. Днем и ночью видеть в своем доме посторонних людей – удовольствие небольшое, тем более если «дом» этот очень даже невелик.
Вместе с бабушкой в Евпатории довольно быстро обосновалась и моя мать, за несколько лет перед этим родившая мне братца, и бездетная бабушкина сестра тетя Маня с мужем – в Симферополе они жили в одном с нами дворе. Таким образом, Евпатория стала вторым моим городом – в многотомной светопольской хронике он фигурирует как Витта. Но я свою Витту разглядел не сразу.
Всесоюзная детская здравница, модный курорт – эту-то Евпаторию я знал давно, по выходным мы ездили сюда купаться. А вот Евпаторию, от знаменитого Золотого пляжа отодвинутую, плоско, тесно и запутанно лежащую на отшибе от моря, я открыл для себя, уже живя в Москве и регулярно наезжая в родные края. Часами бродил по узким кривым улочкам со сложенными из камня-ракушечника высокими заборами, с крошечными калитками в них, с маленькими асфальтированными двориками, посреди которых живут как ни в чем ни бывало то абрикос, то слива или наклонно высится ярко-зеленая ива. Но эта чаще на улице растет, у водопроводных колонок. Летом, когда все зелено, когда виноград увивает не только беседки, делая их непроницаемыми для любопытного глаза, но и стены домов, ивы не так бросаются в глаза. Иное дело – ранней весной. Свисающие едва ли не до самой земли тоненькие прутики не одновременно выбрасывают листву, а этакими кудрявыми островками, хорошо видными издали. Живой маяк, на который со всей округи идут, позванивая ведрами, люди. Пахнет свежей известкой – это подбеливают, сильно подсинив, обращенные на улицу стены низеньких домов, в которых хорошо если прорезано одно-два оконца, а то – ни единого: дань татарскому прошлому города. Сохранились две мечети и маленький, прямо-таки игрушечный минарет. Тогда они были в полном запустении, а теперь, когда татары вернулись в Крым, их реставрировали.
В 2003 году Евпатория шумно и пышно отметила свое 2500-летие. Правда, две с половиной тысячи лет назад она называлась не Евпаторией, а Керкинитидой. Это – греческое словечко, поскольку и колония была греческой. Мы с женой приехали сюда месяца за полтора до официальных торжеств, приехали после долгого перерыва и поразились изменениям, которые произошли за эти годы. Фешенебельная набережная, игровые залы, рестораны с оглушающей музыкой, умопомрачительные аттракционы, ослепительная иллюминация. Но это – фасад, за которым по-прежнему теснятся хибарки с «удобствами» во дворе и болтается на веревках белье.
Моя бывшая школа, в которой я заканчивал десятый класс, превращена в пансионат. Дело в том, что это была вечерняя школа, или, как ее официально называли тогда, школа рабочей молодежи – ныне такой формы образования, по-моему, не существует.
Формально я, вроде бы, имел право поступать в институт и без аттестата зрелости, с техникумовским дипломом, который к нему приравнивался, но, во-первых, сомневался, можно ли, вуз все-таки гуманитарный, а во-вторых, не был, мягко говоря, уверен в своих знаниях. Рисковать же боялся – слишком много значил для меня институт. Не какой попало, а Литературный – заветная и, чаще всего, недостижимая мечта тогдашней рвущейся в писательство братии.
С наступлением зимы мечта эта стала прямо-таки наваждением. В Симферополе не было так. Жизнь областного центра мало подвержена сезонным колебаниям – в отличие от курортного города…
Пустые набережные, пустые пляжи, под навесами, аккуратно сложенные, высятся ненужные сейчас топчаны.
Мертвы фонтанчики, из которых летом утоляют жажду разморенные жарой курортники, развалены, растащены прибоем пористые булыжники. Нагроможденные друг на друга, они служат в знойные месяцы постаментом, на который под прицелом фотообъектива поочередно взбираются полуголые граждане в неистребимом желании остановить мгновенье. Ветер насквозь продувает кривые улочки, а микроскопические брызги, срываясь с гребешков волн, обдают лицо сырой прохладой. Я облизываю соленые губы и, держа перед мысленным взором институт, возле которого благоговейно постоял, когда был в Москве, бреду по безлюдной улице. Мимо столовых и кафе, слепые витринные стекла которых забелены изнутри и на них выведено аршинными буквами «Ремонт», мимо пустых ларьков и киосков, мимо рекламных щитов, обращенных в никуда, мимо голых сквозящих акаций, мимо порожних гигантских урн для бахчевых отходов, мимо заснувших скверов, скучающих кинотеатров, бездыханных красных автоматов, к которым, как в оазис, стягиваются в сезон изнывающие от жажды люди и липнут пчелы… В Москву, в Москву! Но ведь ироничный и мудрый Чехов, вложивший в уста своей героини эти слова, тоже рвался в Москву. «Скорей, скорей вызывай меня к себе в Москву, – с мольбою писал он жене из Ялты. – Здесь и ясно, и тепло, но я ведь уже развращен, этих прелестей оценить не могу по достоинству, мне нужны московские слякоть и непогода; без театра и без литературы я уже не могу».