Интерес Евсея Лазаревича самого дальнего прицела не имел ничего общего с заботами его соседей-аристократов. В 1900 году он направил прошение о получении звания санкт-петербургского купца второй гильдии, что, возможно, объясняет предпринятый им за год неожиданный поворот в сторону торговли кафелем. В дореволюционной России положение значило даже больше, чем богатство, а вступление во вторую купеческую гильдию могло бы открыть Слониму вожделенную для еврея возможность получить гарантию на жительство в Петербурге. В частности, он выговаривал себе право нанять стряпчего-еврея из зоны оседлости в Белоруссии. Скорее всего, Слоним имел в виду своего брата Исера, в ту пору мелкого торговца в Могилеве. Вопрос рассматривался с особой тщательностью, так как правительство опасалось, что это повлечет нежелательное вторжение в Петербург очередного «троянского коня». В деле, описание которого вызывает в памяти как Шолома Алейхема, так и Джозефа Хеллера, петиция перемещалась извилистым путем из министерства в министерство. Короткое время Слоним являлся купцом второй гильдии в Могилеве; он считал, что ввиду юридического диплома, рода его занятий, а также того, что живет в Петербурге, он может рассчитывать на зачисление в купеческую гильдию в том же Петербурге. В 1900 году суд постановил, что сперва Слоним должен приобрести право на неограниченное проживание в пределах империи, право, утверждаемое как раз тем положением, которого тот добивался. Неясно, бился ли Слоним ради своих дочерей, чье право на проживание в Петербурге зависело от положения их отца, или ради брата, или дополнительных прав для себя, или из принципа. Он слыл человеком бескорыстным; возможно, он просто намеревался создать юридический прецедент. Слоним оказался необыкновенно настойчив. Он не оставлял своей затеи в течение тринадцати лет. За это время Исер, получив высшее медицинское образование, обеспечил себе вид на жительство в Петербурге, а петиция дошла до сената. Прошение, которое Евсей Лазаревич направил в октябре 1900 года, было окончательно отклонено в ноябре 1913-го.
* * *
И Вера Евсеевна, и ее будущий муж настоятельно подчеркивали определяющую роль впечатлений, пережитых в детстве. Первому своему биографу, Эндрю Филду, Набоков признавался в своем ощущении, что «особая значимость» детства в большей степени характерна для русских, чем для других народов. Устами Мартына в «Подвиге» и своими собственными в «Память, говори» Набоков проводит мысль, что дети дореволюционной России имели особый дар памяти, что воспоминания неизгладимо запечатлелись в них силой судьбы, которая уже знала, чего лишит их в ближайшем будущем. Независимо от мужа Вера аналогично высказалась в 1958 году: «Средний русский ребенок начала этого века, как правило, потом сохранит в памяти весь спектр воспоминаний, что непостижимо даже для исключительно одаренного американца»[17]. Самой Вере было совершенно несвойственно предаваться воспоминаниям; и ее биография, и ее характер не способствовали погружению в ностальгию. Она словно в испуге отшатывалась от прошлого. На расспросы об их с мужем петербургском детстве Вера Набокова ограничивалась фразами типа: «И его, и мои родители были люди в высшей степени интеллигентные». В конце жизни она отказалась от предложенных фотоснимков ее дома на Фурштатской улице. Сестра Лена говорила сыну, что их учили смотреть только вперед, никогда не оглядываться; говорила о своем желании замкнуть прошлое в шкатулку и дважды повернуть ключ. Вера поступала ровно так же, казалось бы, не замечая, что ключ на шнурке тяжел для ее тонкого запястья. Евсей Лазаревич воспринимал невзгоды с невозмутимостью, не спеша продвигаясь вперед, и это свойство в несколько измененном виде перешло к его дочерям. Характер Славы Борисовны укрепил в дочерях это свойство, но как бы от противного. Она была натура легковозбудимая, что, вероятно, воспитало в Вере хладнокровие, отсутствие склонности впадать в отчаяние. Одна из близких родственниц много лет спустя писала Вере: «Судя по твоему письму, ты в хорошем настроении — впрочем, ведь ты сама способна создать себе хорошее настроение». Сестры Слоним, оказавшись спустя десять лет после русской революции в стесненных обстоятельствах в Берлине, напоминали известных в русской литературе трех сестер. Они выросли гордыми, талантливыми, весьма рассудительными девушками, способными, что, пожалуй, самое главное, возвыситься над превратностями судьбы. В их почти шестидесятилетней переписке далекое прошлое упоминается редко; никаких слезных стенаний по Санкт-Петербургу.
С другой стороны, приходилось кое в чем проявлять упорство. Вера Слоним очень многому научилась от собственного отца, а один из его уроков — тринадцать лет сдерживать досаду — она усвоила как нельзя лучше. «Их с детства наставляли быть лучше других», — утверждает сын Лены Слоним, помня по рассказам, как мать и теток заставляли учиться на «отлично». Девочкам прививали стойкое следование принципу noblesse oblige, а также уважение к старшим; сестры Слоним умели прекрасно оценивать социальный расклад, точно угадывая, чего и когда можно ожидать[18]. Отчасти, вероятно, это диктовалось тактикой выживания в условиях некой неопределенности; уроки, усвоенные Верой, были прямо противоположны урокам, которые ее будущий муж почерпнул из глубин первых восемнадцати лет своей тепличной жизни. «Человек в прошлом всегда дома», — напишет Набоков, — разумеется, имея в виду себя, не жену. Евсей Лазаревич передал свое высокое чувство ответственности по наследству средней из дочерей, которую явно вдохновлял пример отца. Как впоследствии вспоминала Вера, «за пару лет до революции отец откупил значительную часть небольшого местечка на юге России, из которого задумал создать образцовый городок, оснащенный современной канализацией, с трамваями, и этот план почему-то необычайно меня воодушевил, а отец пообещал: когда я вырасту, он разрешит мне помогать ему в создании города».
При всех превратностях окружающей жизни Евсею Слониму была свойственна некая неуемность характера, унаследованная и его дочерьми. Ему, например, не нравился соседский ребенок, так как тот «спокойный, но скучный». Возмутившись клеветой в газете (во время войны Слоним был помянут прессой как домовладелец-эксплуататор), он без лишних слов вызвал редактора газеты на дуэль. В ответ на вызов последовало извинение.
«Как крошка мускуса наполнит весь дом, так малейшее влияние юдаизма наполняет целую жизнь», — заметил поэт Осип Мандельштам, начавший, еще когда Вера была ребенком, писать стихи в Петербурге, однако их биографии во многом схожи. При том, что Вера Евсеевна, как, наверное, и все ее домашние в России, всегда была человеком неверующим, она твердо знала, что существованием своим она обязана хрупкому, с трудом завоеванному праву на жизнь. Она рассматривала свою родословную только в одном ракурсе, утверждая, что отец «происходит по прямой линии от известного, однако безымянного толкователя Талмуда, процветавшего в Испании в XVI веке, который, в свою очередь, происходил по прямой линии от ветхозаветных иудейских царей». Никаких документальных сведений ни в подтверждение, ни в опровержение нет, хотя невероятным или необычным утверждение Веры Набоковой считать нельзя. Самое показательное во всем этом, пожалуй, ее убежденность, что именно так и было. Она в это верила или хотела убедить других; или — в лучшем случае — и то и другое. Однако в Петербурге даже помыслить о таком Вера бы не могла. Там можно было ощущать себя богатым, благополучным, даже в какой-то степени частью окружающей культуры, однако вполне независимым — никогда. Мандельштам писал о своем еврейском учителе, от которого впервые узнал о чувстве еврейской гордости, но не поверил, потому что учитель, едва выйдя на улицу, тут же о своей гордости забывал.