— Оно конешно!
В Ставке, Центральном и не центральных комитетах. Генеральном и не генеральных штабах, в больших и малых Советах постепенно все раскалилось до красно-огненного кипения — там готовили контрмеры, перебрасывали, оттягивали, напрягали и поднимали всю страну для чего-то самого решительного и переломного. А видел солдат то, что было с ним рядом, то, что было впереди до линии горизонта (и то, если рассветать уже начало), ну еще если глянуть вверх, то тяжелое, облитое холодным свинцом небо.
Началось все с каких-то пустяков, и на первого раненого никто не обратил внимания, — показалось нелепой случайностью. А там уж, когда добрались до полуразрушенных окопов, и сражение раскочегарилось, и враг попер лавиной… (Но не надо о сражении — сейчас не об этом…) Каждая минута тянулась часом, каждый час сутками. Ощущение времени исчезло, а вместо него появилось верчение и дробилка — враги поставляли материал для перемалывания, наши в ожесточении перемалывали его и несли при этом неисчислимые потери. Появлялись пикирующие бомбардировщики (ну, не наши же — конечно, вражеские), за ними истребители, останавливалось не только время — всё останавливалось, — Вселенная останавливалась!.. Теперь они начинали перемалывать нас, и каждому следовало заткнуть голову куда-нибудь понадежнее… И все остальное… И ждать, ждать, пока у них там, в воздухе, кончатся бомбы, боеприпасы, горючее или терпение!.. Уйдут самолеты, и они полезут вновь. А мы опять начнем перемалывать их и нести при этом большие потери…
Иван один на один зажег вражеский танк. А его командир отделения вместе с балагуром Мизенковым подбили еще один танк врага, но при этом балагур был убит, а Лозовой ранен… Никому никогда не верьте, что один танк — это мало. Один танк — это невиданно много. Вот, например, для Мизенкова один танк (нет — полтанка) был всей танковой дивизией врага и еще всем на свете — целой жизнью и целой смертью. Вот и началась настоящая учеба, о которой мальчики так долго мечтали и рвались навстречу этой удивительной академии, где запросто делают настоящих героев… Но беда в том, что в этой высшей школе даже примерных учеников, даже круглых отличников всегда калечит и уничтожает по-настоящему. А калеченые и убитые совсем не похожи на героев.
Иван подбил танк. И сам уцелел.
На Бородинском поле мало кто остался в живых. Опалило всю новенькую Сибирскую дивизию и с лихвой ополовинило ее личный состав. Полегли, сплошь полегли курсанты подольских училищ, поголовно истреблены были люди строительных батальонов, следа не осталось от приданных частей и мелких подразделений. Все они задержали врага у самых ворот Москвы в общей сложности на трое суток — трое суток непрерывного сражения; только через годы и годы люди поймут, что это значило — на трое суток.
Вместе с ними насмерть бился сажинский взвод — так уж прилипла эта кличка к взводу, а младший лейтенант Хромов был убит в первые минуты сражения. Кто-то рассказал, что Старостина ранило к вечеру первого дня и его еще успели вынести. А ребят… ребят уже не выносили. Вечная Слава им — и есть, и нет ее. Некому было выносить, и оторваться от боя ни на пять минут, ни на одну минуту нельзя было… Погиб Овсянников, Титкова — наповал. Тяжело раненный Файнер уполз куда-то, и никто больше о нем ничего не слыхал… Другие, как в тумане, — исчезли, растворились. Не осталось отцов-командиров на поле, ни взводных, ни ротных… Кроме Николая Сажина — не осталось. А он, в копоти и черноте, вместе с остатком своего взвода, а теперь уже и роты, делал дело. Молотил врага и нес при этом потери…
Э-э-эх, вытащить бы на это поле ретивых да лютых, тех, что так добросовестно выполняли великий замысел по очищению нашей Армии от командного состава всех степеней, начиная с настоящих маршалов и командующих флотами до командиров полков, штабистов, а то и комбатов, военных врачей и даже капельмейстеров… в связи с тем, что они могли оказаться чьими-нибудь шпионами или наймитами или, того хуже, ни тем, ни другим!.. Вот бы их всех сюда, сейчас, хоть на одну опсихенную вражескую атаку!.. И ретивых, и лютых, а еще бы лучше тех униженных, растерзанных и размазанных, пусть без знаков различий, без орденов, хоть рядовыми — силища встала бы какая… Хоть на один бой… На подмогу — на помощь… Но хрен-то — нет их и не будет. Ни тех, ни этих.
Романтически выспренняя, а по существу, самонадеянная, казалось бы, вырвавшаяся из истории на самый передний край, толком не обмундированная, неперевооруженная, еще недоучившаяся, не умеющая извлекать уроков из своего прошлого, волей злой мстительности и всеобщей подозрительности лишенная сотен тысяч командиров всех степеней, так необходимых на войне… и, тем не менее, преисполненная чувства собственной исключительности, наша молодость платила кровавую и непомерную дань школе возмужания, зрелости, расчета и здравого смысла.
Враг так и не мог понять, как и чем держится это воинство, казалось бы, уже сокрушенного государства, как выносит точно рассчитанные, мощные бронированные, огневые и воздушные натиски и шквалы. Сами воины не знали, как они все это выдерживают. Пока ясно было одно: «Назад не пойду — хоть убей!» — говорил себе Даниил. «Хоть убей — не пойду назад!» — говорил себе Иван.
Перед самым рассветом малая горсточка штабистов, командиров и еще шестеро оставшихся в живых бойцов уносили с Бородинского поля зачехленное знамя дивизии. Иван Татьянников и Даниил Лозовой шли в середине охранения — это им Сажин поручил нести скрученное на древке и зачехленное знамя. Правое бедро у Лозового было забинтовано, и еще одна повязка была наложена прямо поверх штанины. Он все время подтягивал повязку и хромал, но когда один из штабистов его спросил: «Раненый?» — громко и зло ответил: «Нет! Притворяюсь!» А Сажин с небольшой группой прикрытия шел позади всех. А попросту говоря, отступал последним. Они все время оглядывались, изредка отстреливались и были готовы каждую секунду залечь и принять бой, чтобы задержать на минуту-другую врага и дать уйти тем, со знаменем дивизии, и еще тем, кто были с ними рядом, — последнее кольцо последнего охранения.
Мария сидела в тамбуре вагона того самого санитарного поезда, что стоял на станции рядом с Ивановым эшелоном. Сидела на откидном стульчике, наклонилась вперед, силы покинули ее, покачивалась, и, казалось, вот-вот упадет. Ночь кончилась. Как в рассветную бездну смотрела она через затемненное копотью стекло последней двери последнего вагона. Стремительно убегали рельсы. Ей виделось, что убегают они не назад, а туда, где идет бой, где в самой середине этого боя ее Иван с сотоварищами. Рельсы убегали туда с гулом и гудом, шпалы летели туда стремительной лесенкой, лес туда бежал, наклоняясь с шелестом и посвистом, все поля-луговины катили туда, ухая да ахая. Туда. На подмогу! А назад вроде бы откатывалась она сама, Мария.