Я чиркнул спичкой, и пламя в первое мгновение ослепило. В следующее — я разглядел девушек: они обе были помладше меня. Бойкая действительно чернявая и впрямь похожая на утку, с прямыми стрижеными волосами, она уперлась в меня взглядом, словно старалась просверлить, а потом вдруг ахнула! Я понял, что это не я на нее произвел впечатление, а золотые погоны. Их только-только ввели, и погоны еще не вошли в обиход. А ее подруга только мельком глянула и еще крепче прижала к себе картонный серый чемоданчик. Мне пришлось перехватить спичку, чтобы дать ей догореть до конца, а освободившуюся правую приблизил к тихоне. Та с затаенностью глянула на меня, и в этом взгляде почудилась надежда на то, что она может понравиться больше, чем бойкая Настя. Но на всякий случай она все-таки вдавилась в стенку.
Спичка погасла, и я назвал свое имя, словно предлагал перемирие. Водворилось томительное молчание. У тихони запомнились только выражение любопытных и одновременно испуганных глаз и коса через левое плечо, зажатая между грудью и чемоданчиком… Так и сидели. Колеса, казалось, застучали громче обычного. Я уже ругал себя за эту дурацкую, неизвестно отчего возникшую паузу, наполненную внезапно подступившим волнением. Постарался преодолеть эту постыдную робость, заставил себя протянуть руку, взял за запястье тихую Клаву и медленно потянул ее за руку к себе. Бойкая Настя почувствовала, что в темноте что-то происходит, и стала натянуто мурлыкать. Ее подруга руку не вырывала, но и не уступала… Нечаянно она сделала маленькое движение навстречу, перехватилась свободной рукой за ручку чемоданчика. Я еще крепче захватил ее запястье и откровенно потянул к себе. Клава, наверное, рада была бы сопротивляться, оттолкнуть или сказать что-нибудь бойкое из Настиного запаса, но была ночь, загадочная тьма, и еще была ранняя весна. Вагон сильно качнуло на стрелке, Клава потеряла равновесие, колеса загрохотали по железному мостику, и она очутилась рядом со мной вместе со своим чемоданчиком. Железный грохот улетел куда-то в конец состава, подруга была уже где-то далеко напротив, а я так и не выпускал ее руку из своей.
— Вот и познакомились, — сказал я и не смог скрыть волнения, голос выдал и чуть сорвался где-то посередине фразы. — Куда же вы едете, девушки?
— Я до Фряева, а Настя на одну станцию дальше, — тихо произнесла Клава, понимая, что сейчас нужно обязательно что-то говорить, а то Настя невесть что подумает.
Но Настя уже подумала и не скрыла этого:
— Смотри — как шустро, а я чаяла не чаяла, он меня выберет, — и откровенно горько чмокнула. — Не судьба мне на таких командиров, — тяжело вздохнула. — Ладно, я себе сразу майора найду. — Она плотно устроилась в самом углу возле окна, словно смирилась.
Клава то ли от страха, то ли от сочувствия к подруге сжалась, спрятала голову и уже сама крепко держалась за мою руку, но это была, скорее всего, растерянность. Я так и понял ее и заговорил о чем-то будничном, обыкновенном, рассчитанном на всю компанию. В вагоне было прохладно, и легкий озноб побивал Клаву, а Настя в углу притворилась спящей и уже не откликалась…
Клава и я уже давно сидели, плотно прижавшись друг к другу, и наши руки начали понемногу согреваться, но так как ни она, ни я не верили в то, что Настя спит, то и говорили-говорили без умолку, все время демонстрируя, что наши губы свободны и другой заботы не несут. Клава училась в десятом классе и ездила навестить свою заболевшую тетю, а Настя работала на молочном заводе и решила повидаться со своим школьным товарищем. «Он не ухажер и ничто другое, так у них, серединка-наполовинку — не поймешь, — заметила Клава. — Только его уже отправили. Не застала.
По дурной городской привычке я уже говорил ей «ты», а Клава упорно выговаривала: «Вы… Вас… Вам…» — и я чувствовал себя много взрослее и уже думал о том, что с ней будет дальше и куда она утром пойдет. Она говорила, что живет у тетки, «не у той, к которой ездила, а у другой — у тети Шуры» (отца на фронт сразу забрали, а матери нет). Она, Клава, давно хочет поступить на работу, чтоб как все, чтобы принимать участие, а тетя Шура не хочет, говорит — дотяну.
А наши руки уже говорили друг другу о чем-то другом, о том, как мы друг другу нравимся, еще больше, чем минуту назад. И оба просили почему-то о снисхождении. Оба все еще вслух произносили разные слова, а я уже склонился к ней и прижал губы к ее уху, замер, потом к щеке, потом возле глаза… А она и без слов лепетала: «Нет-нет… нельзя… Она не спит… Она притворяется…» А я отвечал ей: «Ты не бойся…»
Настя, пожалуй, и впрямь задремала, хоть и казалось это почти невероятным. Картонный чемоданчик уже стоял у стенки возле окна и совсем не мешал. Клава сама медленно поворачивала ко мне голову, и ее губы очутились возле моих. Казалось, нашим робким ласкам не будет конца, и больше всего мы боялись, что нас кто-нибудь прервет и все это колдовство рассыплется, распадется, исчезнет.
Позади остались еще одна и еще одна станции.
Во время стоянки мы сидели тише тихого, не шевелились и боялись, что проснется подруга. А еще больше того боялись, что кто-то войдет в вагон и усядется рядом… Вошло шесть человек, но все прошли дальше по вагону. Когда поезд трогался, мы уже были радостными сообщниками, у нас уже была одна тайна на двоих, на двоих одно желание, а между нами поселился и пребывал страх — даже целый сонм человеческих страхов, созданных матерью-природой специально для таких, как мы.
Колеса выстукивали свои замысловатые ритмы. Ее губы совсем не умели целовать, но хотели уметь — уже сами отыскивали мои и звали. А я первый раз в своей недолгой жизни поцеловал девичью грудь… На мгновение я даже испугался, что опять слишком робко веду себя с Клавой, что, может быть, она ждет от меня большей решительности. И в этот самый момент она сказала:
— А я раньше думала: чего это люди лижутся, обнимаются. Вот глупая. Глупая! — И тут она взяла двумя руками мою голову и так сильно прижала к своей груди, словно вдохнула в меня всю себя — целый мир, словно хотела укрыть меня, защитить от всех бед и напастей, пуль и осколков — я чуть не задохнулся от ее влекущей силы, от радости, переполнившей нас обоих. Это было уже совсем не девичье, а что-то зрелое, сильное, природой посланное. Она непонятным образом становилась для меня чудом и защитою — по-настоящему я все это понял значительно позже, а тогда только испугался: смогу ли ответить ей той же степенью взаимности или хоть толикой того восторга, которым она дарила меня? Никогда больше потом, на протяжении всей жизни, такого мгновенного проявления подлинного чувства я не испытывал. И более того — многие годы думал: а не привиделось ли все это мне?