стало быть, оценка переводов Костомарова не связана с его клеветническим творчеством. Основная мысль писаревской статьи, что Костомаров не понимает первоисточник, придумывает что-то свое, абсолютно искажая смысл. Собственно, как и в его сообщениях о Чернышевском; стиль тот же: «Грустное впечатление производят книги, о которых решительно нельзя сказать, для кого они написаны; одни не найдут в них ничего нового, другие – ничего замечательного, третьи – ничего понятного. Для детей пишут элементарные руководства витиеватым языком, народу сообщают первые необходимые сведения, не умея избегать научных терминов, для русской публики переводят иностранных поэтов так своеобразно, что человек, знающий подлинник, не узнает его в переводе, а незнающий, пожалуй, и вовсе не доищется смысла. К числу таких бесцельных и бесплодных явлений в области книжной торговли относится “Сборник стихотворений иностранных поэтов”, изданный в Москве гг. Бергом и В.Д. Костомаровым. <…> Кто читал Гейне внимательно, да кто при этом знает немецкий язык лучше г. Костомарова, тот припомнит, что борьба между искреннею грустью и натянутым смехом не только составляет колорит его произведений, но во многих из них обращает на себя его собственное внимание и делается предметом поэтической обработки. Г. Костомаров этого не знает и потому принимает “Песню океанид” за какое-то пророчество о будущих страданиях и, кажется, вместо глубокой мысли видит во всей пьесе только причудливое творение фантазии. <…> Такие книги сбивают публику с толку, портят эстетическое чувство или отбивают охоту от чтения» [336].
А всеобщее отталкивание и презрение привели его уже в следующем году к саркоме и больнице для бедных. Жандармское управление денег на больницу не дало, да, видимо, на такие дела они и не отпускались. Приведем текст архивной агентурной записки, составленной и поданной Долгорукову 14 декабря 1865 г.: «Костомаров умер на прошлой неделе во вторник, а погребение его было в четверг. На кладбище, кроме матери и сестры, его никто не провожал. За гроб и халат, стоившие 12 руб., заплатила мать. По частной справке, наведенной в Мариинской больнице, где умер Костомаров, не обнаружено, чтобы медики и чиновники, там служащие, делали складку на его погребение». Деталь биографическая жутковатая. Думал вычеркнуть Чернышевского из списка живых деятелей, а вычеркнул себя.
Поразительно, как совпали в неприятии идей Чернышевского и нигилисты, и самодержавие. Обе эти силы, вроде бы противостоявшие друг другу, все в России хотели делать силой прихоти, силой произвола. Впрочем, как не раз замечалось и в западной, и в нашей литературе, радикальные нигилисты и большевики, по сути, отражали худшие черты самодержавия да еще в гротескно увеличенном виде. Конечно, портреты Чернышевского после казни повисли на стенках в каждой интеллигентной и тем более нигилистически настроенной семье, кружке, квартирке. Так в застойные времена диссидентствующих узнавали по портретам Солженицына в рамочке. Эту славу – революционера-страдальца – подарило Чернышевскому самодержавие. В ней он не нуждался. Но она была тем сильнее, чем беззаконнее выглядело решение суда. Сознание государственного произвола по отношению к независимому мыслителю было всеобщим, особенно явно у русских европейцев. По воспоминаниям очевидцев, «А.К. Толстой, близко осведомленный о деталях процесса несчастного Чернышевского, решился замолвить государю слово за осужденного, которого он отчасти знал лично». На вопрос Александра II, что делается в литературе, граф Алексей Константинович Толстой ответил, что «русская литература надела траур – по поводу несправедливого осуждения Чернышевского» [337]. Интересно продолжение беседы: «Но государь не дал Толстому даже и окончить его фразы: „Прошу тебя, Толстой, никогда не напоминать мне о Чернышевском”, – проговорил он недовольным и непривычно строгим голосом, – и затем, отвернувшись в сторону, дал понять, что беседа их кончена» [338].
Алексей Константинович Толстой
Очевидно, сильно досадила императору строптивая независимость петропавловского узника, не молившего о помиловании, а самим фактом своего поведения во время процесса и несправедливого осуждения – с царского соизволения – словно нарочно бросавшего тень на царствование Освободителя и ставившего под сомнение результативность Великих реформ. Это была проблема, а, к несчастью, проблем самодержавие решать не желало или не умело.
И, как оказалось, что убрали всего одного человека из столицы, а духовный уровень общества резко изменился. Закончу эту главу наблюдением из мемуаров князя Кропоткина: «Петербург сильно изменился с 1862 года, когда я оставил его.
– О да! – говорил мне как-то поэт Аполлон Майков. – Вы знали Петербург Чернышевского.
Да, действительно, я знал тот Петербург, чьим любимцем был Чернышевский. Но как же мне назвать город, который я нашел по возвращении из Сибири? Быть может, Петербургом кафешантанов и танцклассов, если только название “весь Петербург” может быть применено к высшим кругам общества, которым тон задавал двор» [339].
Эпоха Чернышевского закончилась. Но и на кафешантаны и танцклассы времени было отпущено немного. Через пару лет началась эпоха террора. На неправовое насилие сверху ответом было низовое насилие, пока еще не крестьян, чего боялся царь. Но молодая интеллигенция, увидев абортацию реформ, перешла к террору. И следствием было рождение бесовщины. Чернышевский противопоставлял идее бунта идею реформы. Достоевский был убежден, что к кровавым прокламациям «Молодой России» Чернышевский никакого отношения не имел. А Федор Степун уже в эмиграции писал: «Чернышевскому было ясно, что все преждевременно, что взят совершенно бессмысленный темп» [340]. Не случайно в черновиках к «Бесам» Петр Верховенский (Нечаев) называет Чернышевского «ретроградом», противопоставляя ему разрушение всеобщее: «В сущности мне наплевать; меня решительно не интересует: свободны или несвободны крестьяне, хорошо или испорчено дело. Пусть об этом Серно-Соловьевичи хлопочут да ретрограды Чернышевские! – у нас другое – вы знаете, что чем хуже, тем лучше (по-моему, все с корнем вон!)» [341] И все же прикосновение к Чернышевскому как мученику царизма было прикрытием для тех, кто вступил на путь подготовки революции. Миф работал совсем не так, как наделось создавшее его правительство.
Глава 13
Мученик. Жизнь после казни
Кто знал его, забыть не может;
Тоска по нем язвит и гложет,
И часто мысль туда летит,
Где гордый мученик зарыт.
Николай Некрасов, поэма «Несчастные»
Э поха Чернышевского кончилась. Но жизнь Чернышевского продолжалась. Не просто вне столицы, не просто в провинции. Это был «мертвый дом», по определению Достоевского. То есть тот свет. И даже нечто более скверное. Ни жизнь, ни смерть, ни ад, ни рай. Сплошной «бобок». В рассказе Достоевского «Бобок» изображена ситуация жизни в смерти. Существование в вымороченном мире, существование,