Даже если так, это был поступок смелого человека. Смелого игрока. Смелого негодяя. Не бежать от опасности в «Новую Зеландию», а пойти ей навстречу. Ведь эсеры могли согласиться на суд. И трудно себе представить, какая демагогия могла бы защитить Азефа от принудительного самоубийства, от, так сказать, «шелкового шнурка».
Но, может быть, Азеф, чем черт не шутит, и впрямь в какой-то момент захотел закончить свою путаную и подлую жизнь честной и красивой смертью? Ради сыновей?
Это желание было бы еще острее, если бы он знал, как немного лет ему осталось и какие это будут грустные годы.
Азеф не сразу вернулся в Берлин. Он совершил поездку по Рейну и Мозелю, посетил маленький городок, где ждала его Хедди. Видимо, он еще выжидал — как поступят эсеры. Зиму и весну он прожил в Берлине, но один. На бирже были трудные времена из-за войны на Балканах. В марте Азеф потерял 14 тысяч марок, но потом, в апреле — мае, с лихвой отыграл потерянное.
А там и Хедди приехала в столицу; супруги Неймайер снова обзавелись квартирой и прожили еще один спокойный год.
В августе 1914-го их благополучие закончилось. Азеф-биржевик имел дело в основном с российскими бумагами. Легкомысленно — в преддверии мировой войны? Но кто еще весной 1914 года мог предсказать будущее? (Спроецируем на наше время — многие ли в конце 2013-го могли вообразить себе события следующего года?)
Азеф потерял всё. Почти всё. Кроме Хедди — она осталась с ним. Из удачливых мелких буржуа они стали неудачливыми. Из «купцов второй гильдии», по-российски говоря, — мещанами. Неймайеры открыли шляпно-корсетную мастерскую на окраине, в Вильмерсдорфе. Сын портного вернулся почти туда, откуда выбрался его отец. Вот только шить он не умел.
Но это было лишь началом несчастий.
11 июня 1915 года Азеф встретил какого-то человека, знакомого по прежней жизни, в кафе на Фридрихштрассе.
Эта встреча испугала и расстроила его. Весь вечер он разбирал и жег какие-то бумаги.
На следующий день, когда Азеф и Хедди выходили из своей станции метро (Фридрих-Вильгельмплац), к ним подошел «прилично одетый господин и предупредительно отогнул борт своего пиджака: там висел маленький бронзовый жетон уголовной полиции»[343].
Азеф последовал в участок. В тот же день в квартире его был произведен обыск. Изъят план аэроплана инженера Бухало. Видимо, больше ничего или почти ничего полицию не заинтересовало.
Герра Неймайера (впрочем, уже нет — герра Азефа, российского подданного) посадили в сырую камеру-одиночку в печально знаменитой впоследствии тюрьме Моабит. Сначала в ней не было лампы, потом газовую лампу поставили, но в восемь вечера приказывали гасить свет.
Когда-то Азеф, — действительно испытывая страх или наигрывая, — говорил жене, что «тюрьмы он не выдержит». Да и товарищи, при всем уважении к Ивану Николаевичу, иногда сомневались в том, что он, с его «любовью к жизни» и «аристократическими привычками», сможет вынести заключение. За всю жизнь революционера-осведомителя он провел под арестом всего несколько дней (в 1906 году).
И вот судьба сыграла с ним, забывшим прошлое, живущим новой жизнью, злую шутку. Он таки оказался, всерьез и надолго, в тюремной камере, причем примерно такой же по условиям, в какой в первые годы своего заключения сидел Гершуни. Правда, с одной важной льготой: неограниченное право переписки.
Но почему его арестовали? Сперва Азеф предполагал, что его держат в заключении как бывшего агента полиции враждебной державы. Поэтому в прошениях об освобождении он утверждал, что давно не имеет с русской полицией никаких дел.
Но в ноябре оказалось, что причина ареста — противоположна. Азефа арестовали как «анархиста» и террориста. Парадокс: за несколько лет до войны русские революционеры беспрепятственно жили и разъезжали по всей Европе. А теперь человека, который совершал теракты против чиновников враждебного государства, сажают в тюрьму — вплоть до конца войны и восстановления «мирных сношений», после чего он будет депортирован к себе в Россию. Договор о выдаче политических преступников между Германской и Российской империями был подписан незадолго до выстрела в Сараеве — и, несмотря ни на что, старательно соблюдался.
С этого дня у Азефа-узника появилось занятие. Он начал сочинять оправдательный монолог. Писал он сразу по-немецки — на своем скверном немецком. Писал пространно, переделывая, улучшая текст. Исписал несколько толстых тетрадей (они сохранились). Ах, потратил бы он эти силы на писание настоящих воспоминаний!
Но у него была идея фикс — выбраться из тюрьмы. И он писал вот что:
«Во-первых, партия, членом которой я состоял только фиктивно, является социалистической, а не анархистской партией; во-вторых, я с середины 1906 до конца 1908 года (в период, когда не было покушений) состоял членом Центрального Комитета Партии Социалистов-Революционеров не по политическим убеждениям, а с целью возможного предотвращения покушений со стороны революционеров, и я входил туда с ведома русской политической полиции, на службе которой я состоял; в-третьих, я ни в одном покушении ни прямого, ни косвенного участия не принимал»[344].
Видимо, революционеров на суде, если бы до него дошло, Азеф бы убеждал, что он сделал для борьбы с самодержавием больше, чем для его защиты. А теперь доказывал свою перед русским (вражеским для Германии!) правительством чистоту, заимствуя аргументы, между прочим, у Столыпина. Одно место из его речи — о том, что глава покушения всегда самолично находится на месте, — он цитирует дословно (можно вообразить усмешку на заплывшем лице узника). В 1908 году, защищая свою честь террориста, он особо налегал на неправдоподобие версии о Рачковском — организаторе убийства Плеве. Сейчас он опять старательно опровергает эту в самом деле неудачную версию. Но теперь он таким образом доказывает свою непричастность к террору.
Ну и наконец:
«Бурцев… хитростью и неправдой выманил у Лопухина признание относительно меня… Считаясь с Лопухиным, который оказал им услугу, революционеры вынуждены были поддерживать версию о том, что я являюсь организатором всех покушений…»[345]
Звучит совсем неубедительно.
Впрочем, прибавляет Азеф, со времени последнего приписываемого ему покушения уже прошло 11 лет, срок давности истек, семь-восемь лет он уже не имеет ничего общего с ПСР, шесть-семь лет — с русским правительством…
«…Столько же времени я живу в Берлине в качестве мирного купца. Далекого от всякой политики, стремящегося только к тому, чтобы забыть свое прошлое и приличным образом зарабатывать свой хлеб… Я обращаюсь к Полицей-Президиуму с покорнейшей просьбой пожалеть меня…»[346]