И дед и бабушка были верующими, в церковь ходили оба, да и дома молились. Правда, какой-либо истовости в них не помню. Дедушка ходил в церковь еще и потому, что любил петь. У него был очень хороший голос, богатый баритон, оттого он в церкви любил стоять поближе к хору, чтобы подтягивать ему. Дед и в Москве, когда был в силах, отправлялся на трамвае в церковь Иоанна Воина, что напротив французского посольства. Ему очень нравился «тамошний хор». Если бабушка заговаривала со мной изредка о вере, о Боге, то никаких разговоров с дедом на эти темы не помню.
— Что это, внучек, все говорят, будто нету Бога, — однажды сказала мне бабушка, когда я в очередной раз поведал ей что-то из школьных учебников
— Ну да, бабушка…
— Как же это? Не может такого быть! В мое время — был.
— Да нет, бабушка, нету…
— Ну-у, как это — нету, когда он — везде… Ведь и камушек — Бог, и деревце — Бог, и река, и небо. Все — Бог.
— И я тоже?
— И ты, родимый, и ты. Только человек грешен, его лукавый прельщает, вот он и оступается, но вера не дает, поправляет. Вот Николай-угодник, наш заступник, дедушку ведь в его честь назвали…
— Знаешь, бабушка, я лучше пойду с ребятами погуляю…
Еще одна семейная история. Я услышал ее от своей мамы.
В тридцатые годы, говорила она, детей заставляли на первое сентября приносить в школу иконы из дома. Приносить, чтобы оставить в школе или уничтожить на глазах у всех, я уже не помню, это делалось в рамках антирелигиозной кампании, развернувшейся в ту пору в Советской России. Представляете себе, что такое для верующего человека — лишиться иконы? К тому же не иконы вообще, а своей, намоленной, той, что сопровождала его и его предков всю жизнь, каждый день, осеняла все горести и радости своим присутствием, напоминала о вечном — вопреки суетному. Дома у людей обязательно были образа: и Казанская Богоматерь, и Владимирская, Спас Вседержитель, Николай Угодник, Параскева Пятница и многие другие иконы. И вот, на тебе — потребовали, чтобы каждый ученик принес в школу по иконе. А у моего деда — четыре дочери.
— Наша мама от всего этого тогда совершенно с ума сходила, — говорила мне моя мать в 1963 году, но заметно волнуясь, хотя от тех событий нас отделяло уже больше тридцати лет. — Что ж ты думаешь? Твой дедушка ей вот что сказал: «Нашим детям, Варенька, жить теперь, у них новая жизнь. А мы к этому новому не привыкли, не наше оно. Но что ж поделать? Плетью обуха не перешибешь. Видит Бог, я им любую икону отдам. Кроме одной. Под которой нас с тобой венчали…»
В общем, с заданием дочки справились, но одна из них, на кого, по-видимому, сильнее других подействовала антирелигиозная пропаганда, в тот день по возвращении из школы ворвалась в дом и стала… обвинять родителей в двуличии: «А-а, вот вы какие, у вас еще иконы остались… Вон они!» Боюсь даже представить себе, что творилось в семье деда в тот вечер. Достаточно скупых слов моей матери: «Она их тащила во двор, чтобы порубить топором…» Сегодня эта же дочка, давно уже ставшая старше своих покойных родителей, молится и крестится, чуть что поминает имя Бога, рассказывает, как она любила свою набожную бабушку, которая водила ее в церковь, как они покупали там просфорки. И наверняка это тоже — правда.
А мне остается радоваться, что я сохранил в своей памяти этот рассказ про венчальную иконку. Пока была жива бабушка, эта иконка висела у нее над изголовьем кровати — маленькая, меньше ладони, овальная, с изображением двух ликов (эх, знать бы еще, кто на ней был изображен?). А потом она вместе с бабушкой ушла в землю.
Бабушка не получила образования, кроме не то трех, не то четырех классов церковно-приходской школы: болезненная в детстве, она жила в степном селении в Воронежской губернии, где ее отец был управляющим имением у какого-то помещика, и с нею некоторое время занималась школьными предметами гувернантка — пока не стала ее мачехой… По словам моей тетки, помещик этот был «фон барон какой-то», жил исключительно в Париже или на водах в Германии, а управляющему лишь присылал письма с требованиями выслать денег — играл, видно, то ли на скачках, то ли в казино… Имение было явно не маленьким: помню, что у нас дома лежал в укромном месте, в шкафу, довольно большой красивый альбом, в котором, однако, на фотографиях не люди были изображены, а… сельскохозяйственные машины. Там были и паровые веялки, и трактора с какими-то плугами, и какой-то навесной инвентарь, но особенно мое воображение в детстве поразили совершенно монументальные паровые молотилки — это будто океанский пароход на суше… В общем, стоили такие новшества немалых денег, а закупил все это удовольствие мой прадед, управлявший хозяйством. Между прочим, в Германии и Америке покупал, как говорила бабушка. В Германию за оборудованием он точно ездил.
— Вот у тебя в учебнике, Вовочка, — сказала как-то мне бабушка, когда я был уже классе в четвертом, — написано, что помещики все были кровопийцы, без конца над крестьянами измывались, только и знали, что обижали их, пороли, со свету сживали и все такое прочее…
— Конечно, бабушка… — звонко отзывался я.
Задумается бабушка, поглядит в даль неохватной своей памяти, головой покачает да серьезно так вымолвит:
— Может, где такое и было… Про Салтычиху-то мы, конечно, все слышали… Но чтоб у нас в Воронежской губернии… Во всяком случае, в нашем уезде все помещики были хорошие. Ну, кроме одного, правда. Только и того в конце концов судили…
Николай Белугин в годы Первой мировой войны
Я любил и дедушку и бабушку, но верил скорее прочитанному в моих книгах: ведь и сами дед с бабкой то и дело говорили: «Учись как следует, в книгах все найдешь, всю правду». Наверное, бабушка что-то не так понимает, думал я, она же необразованная у нас, полуграмотная… Потом, уже после их смерти, мне стало казаться, что в разговорах со мной они могли выразить лишь немногое из того, что знали сами, а потому их слова нередко становились некими зашифрованными посланиями: им, несомненно, хотелось хоть что-то высказать внуку, тогда как выражать свои мнения и мысли в открытую было нельзя… Например, уже когда деда не стало, бабушка, сидя на кухне, иногда пускалась в воспоминания о советском времени, и тогда можно было от нее услышать такое:
— Ходил к нам тогда этот… уполномоченный…
— Когда это — «тогда», бабушка?
— Да в тридцатые, будь они не ладны…
— А что такое «уполномоченный»?
— Были такие… Про них еще, хе-хе, говорили: «упал намоченный, а встал сухой», — прибавляла бабушка один из любимых, пусть незатейливых каламбуров.
— Как это, ба?