(двадцать пять в новом исчислении) рублей в месяц.
Переворачиваю лист и обнаруживаю щедрую прибавку, помеченную первым января 1961 года, — еще шесть рублей. Выходит, в семьдесят один год пенсия Василия Павловича достигла тридцати одного рубля.
Не знаю, могло ли хватить «персональной» пенсии художника на хлеб и воду?!
Девушка все еще с тревогой наблюдает за мной, я показываю ей документ.
— Нормально! — смеется она. — Был, видимо, кризис с обычными бланками, а «персональных» избыток. Вот он и попал в «персональные».
Выходит, и после смерти мое милосердное государство продолжало «шутить» со своим измученным гражданином.
Снова разглядываю обложку «Дела», и вдруг... внезапная ироническая мысль заставляет меня улыбнуться: «А что, если так и назвать книгу — «Персональный пенсионер республиканского значения»? »
И тут же сомнение: нет, не стоит. Ирония и сарказм для такой трагической жизни?!
Но как же период благополучия Калужнина? Чем объяснить честные воспоминания двух учениц Василия Павловича?
Листаю страницы.
Ходатайство Художественного фонда СССР. Оказывается, «продолжительная, более тридцати лет, художественно-творческая, педагогическая и общественная деятельность Калужнина В. П. дает ему право на пенсию».
Рассматриваю еще лист и узнаю почерк Василия Павловича, это его «автобиография».
Бо́льшая часть мне уже известна из найденной раньше анкеты, но теперь последовательно выстроена вся трудовая жизнь. Главное, послевоенные годы.
«С 1944 по 1946 годы, — перечисляет Калужнин, — я работал преподавателем Ленинградского художественно-промышленного училища. С 1946 и по 1949 годы — преподаватель Архитектурно-художественного ремесленного училища в Ленинграде. С 1950 года — член Мурманского союза советских художников».
Я улыбаюсь. Мягко говоря, Василий Павлович слегка набивает себе цену в глазах ленинградского собеса. Членом Мурманского союза художников он не был, так как, известно, он не был с 1937 года вообще членом Союза художников, и второе, в Мурманске в 1950 году просто не было никаких художников, это и помогло Василию Павловичу оказаться в Заполярье.
Впрочем, все это я расскажу дальше, — мне предстоит встреча с Донатовым.
Удовлетворен я другим: с 1944 года и по 1950 год Калужнин постоянно работает. Даже скромной педагогической зарплаты людям тех лет еще хватало и на входной билет в Филармонию, и тем более — в Эрмитаж, и если уж кутить, то и на «палтус с лимоном» в городском ресторане...
Итак, не только из-за лирических воспоминаний направлялся я к Донатову. Интересовал меня механизм, при помощи которого неизвестный художник Калужнин, не член Союза, оказался в далеком Заполярье, бросив вполне благополучную работу, и заключил долгосрочный договор на достаточно выгодных, как нужно понимать, условиях.
Рассчитывал я и еще на одно: если договор был на два лица, то вдруг жив напарник, вот кто мог бы поведать недостающее!
Этим вопросом о договоре я, как почудилось, и сбил Донатова с его лирического повествования, заставил слегка насупиться, вспомнить подробности бывшего много лет назад одного исключительного обстоятельства.
...Мурманск после войны все еще стоял разрушенный, медленно съезжались на Север многочисленные вербованные переселенцы.
Тогда-то и появился здесь Донатов, энергичный, молодой, без законченного среднего образования, считающий себя художником.
Впрочем, на развалинах да на пепелище городским властям было не до донатовских документов, радовались, что есть в городе человек, владеющий кистью — значит, действительно художник, — ему и поручили возглавить Союз в единственном пока лице.
Принял Донатов дела охотно, начались к нему обращения строящихся организаций, нужно было где-то искать помощи, не мог же он один заниматься декоративным оформлением огромного города. И поехал Донатов в послевоенный Ленинград, где знал он несколько художников, главным образом тех, с кем когда-то учился у Сукова.
Наиболее преуспевающим из них был Ксенофонт Тимофеев, с ним первым и решил встретиться Донатов. В Мурманск хотелось привезти настоящего живописца, тем более что предприятие, строящаяся Нивагэс, как говорится, за гонораром не стояло, щедрая должна быть оплата.
Хитрый Ксенофонт, хитрее некуда. И денег ему хочется, и работать не так-то рвется.
— А может, такое возможно? — вопрошает Ксенофонт. — Поеду не я, а другой человек, очень талантливый художник, только не член Союза. Сделает обмеры, эскизы, а разрабатывать будем вместе, получится договор на двоих, зато быстрее выполним.
— Мне главное, чтобы ты участвовал, — прикинул Донатов.
— Буду, не сомневайся, — пообещал Ксенофонт.
Вот так и появился в городе Василий Павлович — доверенное лицо члена Союза художников Тимофеева.
Встретил Донатов его на вокзале, предложил свой дом, — гостю в квартире места хватит. Калужнин поблагодарил, отказываться было глупо. Началась их дружба.
Работал Василий Павлович самозабвенно. Объем грандиозный, нужно расписать и стену, и каскад.
Да и Донатову быть около Калужнина оказалось интересно, вот когда он как бы заново понял, что такое его незавершенное образование. Бывало, не получается у Донатова портрет, а Василий Павлович прикоснется кистью или покажет, где и как должна лежать тень, и работа преображается.
Эскизы на Нивагэс выполнялись быстро, принимались без поправок. Донатов невольно становился помощником Калужнина. Василий Павлович ему и предложил участие: как ни крутись, а одному с заданием не справиться.
Сообщил о предложении Тимофееву.
И вдруг депеша из центра! «Требую отстранить Донатова от работы», — не захотел Тимофеев делиться заработком.
— Вижу, — рассказывал Донатов, — ходит Василий Павлович грустный, а когда стал я выпытывать, что случилось, он и показал мне тимофеевскую телеграмму: «Не разрешаю участие!» Мы-то с Калужниным не члены Союза — выходит, «единственный держатель акций» из нас — Ксенофонт.
Обиделся Донатов, заявил в сердцах Василию Павловичу:
«Как же так?! Ты же меня сам попросил о помощи, разве справедливо вы с Ксенофонтом поступаете?»
Калужнин опустил глаза, не знает, что и ответить, но и ослушаться «благодетеля» не имеет права.
«Отказываю тебе от квартиры, да и от будущего договора. Собирайся, Василий Павлович, так люди не поступают».
Сложил Калужнин свои вещички в старенький чемодан, стал прощаться.
Жалко его сделалось Донатову, ох жалко! Но он, хоть и обижен был, повел Василия Павловича на вокзал, не хотелось с ним по-плохому. Дошли до поезда, не разговаривали.
А перед тем как подняться в вагон, уже держась за поручень, повернулся Калужнин — взгляд печальный, Донатов и теперь этот взгляд не забыл, — сказал так, что каждое слово как гвоздь:
«А ведь я знал, Саша, чувствовал,