– В Америку, например. Хотите в Америку?
Она вымученно улыбалась, не зная, что отвечать. Все чаще ее стали видеть в обществе эксцентрического Рюрика Ивнева, забавлявшего посетителей «Лампы Аладдина» и «Привала комедиантов» юродивыми выходками:
– Страшнее сегодняшнего сна я не видел. С каким-то господином я спускаюсь к домику, который расположен на берегу реки и в котором я должен был жить. Наверху был какой-то бассейн, камни были мокрые, и было такое впечатление, что, когда мы спустимся вниз, вода зальет и домик, и нас. Мне стало страшно. Я и убежал… Дальше не помню… Видел еще апельсинную шкурку, всю состоящую из червячков-зверьков, присасывающихся к телу…
Вместе со всеми Энгельгардт от души ужасалась и хлопала в ладоши. Со свойственным ей простодушно-косноязычным красноречием она признавалась Ольге Арбениной: Гумилев, конечно, ей нравится, но и только.
– Я поступаю очень вероломно по отношению к нему, но все же я его не очень не не люблю!
К концу месяца Энгельгардт совсем затерялась, и Гумилев с головой ушел в инструкции, таблицы и военные схемы. Вдруг пришло письмо от Андрея Горенко. Тот сообщал, что Ахматова живет в Севастополе, лечит свой бесконечный кашель, передавал по ее просьбе разные поручения и в конце вскользь добавлял, что у сестры «появилась тенденция идеализировать мужа». В Севастополь тут же умчалось послание:
«Дорогая моя Анечка, больше двух недель от тебя нет писем – забыла меня. Я скромно держу экзамены… среди них есть артиллерия – увы! Сейчас готовлю именно ее. Какие-то шансы выдержать у меня все-таки есть. Лозинский сбрил бороду, вчера я был с ним у Шилейки – пили чай и читали Гомера. Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва ли будет… Курры и гуси!»
Ответа он, по всей вероятности, не получил. Артиллерию сдал. Заседание «Цеха поэтов» все-таки состоялось. На домашнем собрании у Георгия Иванова («с приглашенными гостями») Гумилев читал первый акт «Гондлы»:
Лера, Лера, надменная дева,
Ты, как прежде, бежишь от меня…
Разрумянившаяся Лариса Рейснер принимала стихи на свой счет. После ее возвращения Гумилев был с визитом на Большой Зелениной, выслушал длинный рассказ: действительно, спускалась на веслах по Волге (!), ночевала в хибаре у «бакенщиков», потом в каком-то разбойничьем гнезде вела беседы с крестьянами, попала в грозу. Монархиста-гвардейца прогрессивная студентка Психоневрологического института не щадила:
– За Россию бояться не надо! В сторожевых будках, в торговых селах, по всем причалам этой реки – все уже бесповоротно решено. Здесь все знают, ничего не простят и никогда не забудут. Тогда, когда нужно будет, приговор будет совершен и совершится казнь, какой еще никогда не было. Такие стихии не совершают ошибки…
Гумилев заметил: с ее темпераментом и талантом лучше путешествовать не на Волгу, а на… Мадагаскар.
– У Вас красивые, ясные, честные глаза, но Вы слепая; прекрасные, юные, резвые ноги и нет крыльев; сильный и изящный ум, но с каким-то прорывом посредине. Вы – Дафна, превращенная в Лавр, принцесса, превращенная в статую. Но ничего! Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится. И я уже чувствую, как в какой-нибудь теплый вечер, вечер гудящих жуков и загорающихся звезд, где-нибудь у источника в чаще красных и палисандровых деревьев, Вы мне расскажете такие чудесные вещи, о которых я только смутно догадывался в мои лучшие минуты.
Вечером, когда Гумилев сидел над учебником по артиллерии, нарочный доставил записку. Рейснер сообщала, что перечитывает «Эмали и камеи» и томится по древней вере. Гумилев улыбнулся, отвечая:
Я был у Вас, совсем влюбленный,
Ушел, сжимаясь от тоски,
Ужасней шашки занесенной,
Жест отстраняющей руки.
Но сохранил воспоминанье
О дивных и тревожных днях,
Мое пугливое мечтанье
О Ваших сладостных глазах.
Ужель опять я их увижу,
Замру от боли и любви
И к ним, сияющим, приближу
Татарские глаза мои?!
Несколькими днями спустя Владимир Злобин, телефонируя Рейснер, был очень удивлен:
– Алигьери?.. Вот кстати! Я только что от портнихи, выбирала материю на подвенечное платье…
– Вы замуж выходите? Вот как! За кого?..
– Как за кого? За Вас, Алигьери. Вечером приезжайте непременно. Я должна Вам показать образчики…
Повесив трубку, Злобин обдумывал сумасшедшую беседу с невестой – о каких-то вот-вот имеющих произойти «роковых ложных шагах», о рушащихся на нее «огненных стенах». Возмутившись, наконец, он написал краткое, но решительное письмо о невозможности подобной оскорбительной спешки.
Мог бы, впрочем, и не писать.
«Л. Рейснер рассказала о Николае Степановиче, – с протокольной невозмутимостью фиксировал биограф Гумилева П. Н. Лукницкий, – что она была невинна, что она очень любила Николая Степановича, совершенно беспамятно любила. А Николай Степанович с ней очень нехорошо поступил – завез ее в какую-то гостиницу и там сделал с ней «все». Правда, потом он предлагал Ларисе Рейснер жениться на ней, и Лариса Рейснер передает последовавший за этим предложением разговор так: она стала говорить, что очень любит Анну Ахматову и очень не хочет сделать ей неприятное. И будто бы Николай Степанович на это ответил ей такой фразой: «К сожалению, я уже ничем не могу причинить Анне Андреевне неприятность».
«Гостиницей», упомянутой Рейснер, были меблированные комнаты «Ира» на Николаевской улице, в двух шагах от Невского проспекта, которые и стали постоянным прибежищем для любовников на несколько феерических осенних недель. И, по всей вероятности, Гумилев-соблазнитель был ошеломлен происходящим не меньше, чем соблазненная им жертва. Во всяком случае, ему стало уже не до экзаменов! Размеренная жизнь, которую он вел в Петрограде в августе – сентябре, рухнула в одночасье, а вместе с ней обрушились и надежды на благополучное получение чина. Тактику и топографическую съемку он безнадежно завалил, а на фортификацию и конно-саперное дело не явился вовсе. Чтобы сохранить право на весеннюю переэкзаменовку, пришлось прибегнуть к помощи знакомых врачей в «Лазарете деятелей искусства», которые обеспечили медицинское свидетельство об уважительной причине неявки. Сергей Ауследнер вспоминал о странном свидании с чрезвычайно бодрым и энергичным Гумилевым в стенах лазарета на Петроградской стороне осенью 1916 года: «Он сидел на кровати и играл с кем-то в шашки. Мы встретились запросто (я тоже был в военной форме), посидели некоторое время, потом он решил потихоньку удрать… Он просил меня помочь ему пронести шинель. Сам он был в больших сапогах, и от него пахло кожей. Мы выбрались из лазарета благополучно. В этом поступке было что-то казарменное и озорное. На ходу сели в трамвай. Затем простились. Весело и бодро он соскочил с трамвая и побежал на Галерную. На нем была длинная кавалерийская шинель. Я смотрел ему вслед».