По слухам, Распутин предрекал, что с его смертью рухнет и престол Романовых. То же самое говорил некогда памятный Гумилеву Великий Магистр мартинистов Папюс, о скоропостижной кончине которого писали осенью 1916 года многие петроградские газеты[443]. Совпадение этих смертей во времени явно давало повод для мистической тревоги за судьбу правящей династии, хотя вокруг ничего, казалось, не предвещало волнений, и даже военное счастье, вопреки всем мрачным прогнозам, как будто вновь перешло на сторону России.
Впрочем, вряд ли Гумилев был очень занят подобными размышлениями. Прибыв в Петроград, он остановился в благословенных меблированных комнатах «Ира» на Николаевской. На следующий день вместе с Ларисой Рейснер он побывал в редакции «Аполлона» на Разъезжей, где все трудились в поте лица (из-за крайней неслаженности работы типографий журнал переживал тяжелые времена). «Аполлоновцам» Гумилев прочитал стихотворную сказку о приключениях абиссинского мальчика Мика (переделкой довоенных черновиков он занимал себя во время окопного бездействия на Двине в последние недели). Практичный Михаил Лозинский посоветовал направить поэму в «Ниву» Корнею Чуковскому: тот-де сам вместо статей про символистов с футуристами принялся нынче за детские стихи о крокодилах и пиратах. Прочие слушатели ограничились обычными замечаниями, и влюбленная парочка покинула гостеприимную редакцию. Но в «Ире» Гумилева догнал телефонный звонок Лозинского: сразу вслед за ним в «Аполлоне» побывала Ахматова, приехавшая из Севастополя. Лозинский сообщал, что Ахматова остановилась у Срезневских, и Гумилев отправился на Боткинскую улицу.
Ахматовой не было рядом с ним более полугода, писала она редко и жила, судя по всему, какой-то своей жизнью, никак не связанной с жизнью мужа. Гумилев уже привык мыслить свой семейный союз в прошедшем времени – даже былые обиды, как водится, совсем позабылись. «Я высоко ценю ее стихи, – грустно думал он, переступая порог квартиры Срезневских, – но понять всю красоту их может только тот, кто понимает глубину ее прекрасной души!..»
– … Я ведь к Ларисе и сама могу поехать, – задыхаясь от ярости, заключила Ахматова. – И она мне скажет!!
Гумилев вдруг осознал, что он, верно, был неправ, говоря о том, что ничем не может огорчить жену. И, собравшись, тут же затеял рассказ, как, приехав в город, попал на заседание в «Аполлоне»; а оно затянулось; а потом он поехал по делу…
– Ты был с Ларисой Рейснер – мне Лозинский сказал!
Гумилев помолчал.
– Ну, хорошо, я тебе, по секрету, скажу. Я был с… Тумповской.
Странно, но Ахматова сразу умиротворилась. Оказалось, что Рождество все домашние отмечают в Слепневе, что Кузьмины-Караваевы уже их ждут ехать вместе.
Гумилев сказал, что ему нужно взять с собой журнальные корректуры.
«Где ты живешь?!» – внезапно вновь зашлась Ахматова. Гумилев возмутился («А вот не скажу!») и объяснил, что – у Лозинских, конечно. На улице, отдышавшись, он помчался в «Иру», но там его немедленно из номера вызвали к телефону:
– Не опаздывай, пожалуйста! – сказала на том конце провода Ахматова и повесила трубку.
«Однажды я была в Слепневе зимой, – мечтательно писала она, вспоминая о рождественской поездке. – Это было великолепно. Все как-то вдвинулось в XIX век, чуть не в пушкинское время. Сани, валенки, медвежьи полости, огромные полушубки, звенящая тишина». Гумилев этой красотой не вдохновился – внезапная материализация Ахматовой совершила в нем сокрушительное действие. Два праздничных дня он искал случая для решающего разговора, но Ахматова снова перестала его замечать, отвечала невпопад и меланхолически листала корректуру «Гондлы».
Вернувшись в Петроград, Гумилев перед отъездом на фронт сутки провел у Лозинских. С Михаилом Леонидовичем он имел конфиденциальную беседу, разъяснив допущенный промах. Лозинский повинился и безропотно позволил Гумилеву обобрать свою библиотеку для фронтового чтения на досуге. Рукопись «Мика» была отправлена Чуковскому для публикации в «Ниве». Колдовской морок Ахматовой постепенно отступал. До поезда оставалось несколько часов, и мысли Гумилева вдруг приняли игривое направление. С вокзала он телефонировал Анне Энгельгардт, сказал, что находится в городе проездом и попросил «уделить 10 минут»…
28 декабря гусары вновь выступили на боевую смену. Гумилев, вместе с корнетом Ромоцким, был прикомандирован в этот раз к 5-му эскадрону, занимавшему окопы на левом фланге. 1 января 1917 года он был дежурным офицером по участку и вел почасовую запись обстановки. Из этого донесения следует, что по обеим сторонам фронта царило относительное спокойствие. Днем «было видно, как противник, производя работы, выбрасывал землю из окопов у деревни Кальни-Каркас», в 16 часов русская батарея десятью выстрелами обстреляла германских землекопов, и все притихло. В полночь Гумилев зафиксировал одиночный «выстрел нашей артиллерии на ту сторону Двины, причем разрыва не последовало», а в полдень следующего 2-го января – сдал дежурство. Обстановка не изменилась до конца боевой смены александрийцев. 10 января гусары вновь передали участок обороны драгунам, а вернувшись в Ней-Беверстгоф, узнали странную новость: личный полк императрицы Александры Федоровны шел… на частичное расформирование. С шести эскадронов он сокращался до двух, спешенные гусары передавались в стрелковый полк, а их лошади – на формирование артиллерийских парков. Тут же стали составляться списки на исключаемых гусар и лошадей, что, разумеется, внесло сумятицу в отлаженную полковую жизнь. Одновременно была развернута тифозная профилактика, настолько интенсивная, что, казалось, вспышка эпидемии уже произошла: проводилась массовая вакцинация личного состава (выводящая из строя на несколько дней), а офицеров командами отсылали на специальную газовую обработку в Ригу.
Зачем понадобились эти метаморфозы, никто не понимал, и все, включая Гумилева, ругали штабных бестолочей, без нужды ослабляющих боеспособность войск на передовом участке фронта. Никто, разумеется, не догадывался, что подобные странности поразили в начале 1917 года все гвардейские части, находившиеся под особым покровительством царской фамилии и расположенные в относительной близости от Петрограда. Одновременно в самой столице происходили не менее странные вещи. Во время летнего наступления были направлены на фронт все запасные батальоны постоянно расквартированных здесь гвардейских полков, а им на замену шли теперь со всех концов страны бесконечным потоком новобранцы последнего призыва – семейные, «белобилетники», ратники ополчения второго разряда. В начале нового года в городских казармах, рассчитанных на 20 000 личного состава, скопилось 160 000 (сто шестьдесят тысяч!) призывников всех возрастов, вынужденных без дела томиться взаперти на трехъярусных нарах. Офицеры, получив роты по 1000 и более человек, выбивались из сил, поддерживая среди подчиненных хоть какую-то дисциплину – об обучении речи не шло. Да и где было проводить занятия с такой массой людей в каменном городском мешке, если только не устраивать тактические учения на Конногвардейском бульваре или стрельбы на Дворцовой площади? Тут тоже вовсю костерили штабных недоумков: