Махнув рукой на военную карьеру, Гумилев вновь обратился к литературному творчеству. За оставшиеся до окончания командировки дни он полностью подготовил к печати «Гондлу», переделав любовную линию пьесы, как понятно, «под Рейснер», которую теперь именовал не иначе как «Лерой». Рукопись удалось пристроить в «Русскую мысль», по-видимому, с помощью литературоведа Юрия Веселовского[438]. У него на квартире Гумилев столкнулся со старинной знакомой – Елизаветой Кругликовой – и позировал ей для силуэтного портрета (художницу восхитили его выправка и Георгиевские кресты).
24 октября он возвратил в штаб Александрийского полка командировочный «Билет», а тремя днями позже вернулись из Николаевского училища его документы с приложением справки о том, что офицерский экзамен соискателем «выдержан не был». Поскольку главной причиной неудачи оказалась внезапная болезнь, настигшая гусарского прапорщика в самый разгар экзаменов, начальство и сослуживцы хранили деликатное молчание.
За время командировки Гумилева в Петроград Александрийский полк поменял дислокацию и стоял теперь в фольварках у железнодорожной станции Ромоцкое. Здесь также продолжались учения, хотя уже подмораживало и заболоченные окрестности с полевыми дорогами были хуже, чем плохи – то грязь, то кóлоть и гололедица. Из-за нового адреса военная почта давала сбои. «Больше двух недель как я уехал, а от Вас ни одного письма, – писал Гумилев Рейснер. – Не ленитесь и не забывайте меня так скоро, я этого не заслужил. Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя. Снитесь Вы мне почти каждую ночь… О своей жизни я писал Вам в предыдущем письме. Перемен никаких и, кажется, так пройдет зима. Что же? У меня хорошая комната, денщик – профессиональный повар. Как это у Бунина?
Вот, камин затоплю, буду пить,
Хорошо бы собаку купить[439].»
Гумилев ошибался. 18 ноября Александрийский полк вновь выдвинулся в зону боевых действий и через четыре дня оказался у мызы Ней-Беверстгоф, в ближнем тылу линии обороны по Двине между городами Фридрихштадт и Кокенгаузен. 4 декабря эскадроны «черных гусаров» заняли в окопах участки по правому берегу излучины Двины. Новая позиция располагалась в ста с лишним верстах ниже по течению от старой, весенней, но картина ничуть не изменилась: оплетенные колючей проволокой сплошные земляные валы по обоим берегам и редкая, но подчас донимающая перестрелка. Во время обхода участка 4-го эскадрона командира Мелик-Шахназарова Гумилева и штаб-ротмистра Посажного накрыла внезапная пулеметная очередь. Шахназаров и Посажной тут же спрыгнули в окоп, Гумилев же, закуривавший папироску, оставался на открытом месте, бравируя хладнокровием. Комэск немедленно разнес прапорщика «за ненужную в подобной обстановке храбрость», тогда как штаб-ротмистр всячески демонстрировал одобрение. Оригинал, буян и славный собутыльник, Посажной именовал себя «историческим гусаром», сочиняя безграмотные, но бойкие стихи о своих похождениях и подвигах. В его сагу попал и Гумилев:
О Музах спором увлекаясь
В каком-то маленьком бою
С ним осушили спотыкаясь
И пулеметную струю[440].
Ввиду пассивности неприятеля, обнаруживавшего себя лишь беспорядочной ружейной и пулеметной стрельбой, главной заботой александрийцев вплоть до Рождества была расчистка снега, обильно засыпавшего ходы сообщений. Во время одной из отлучек с передовой в Ней-Беверстгоф Гумилев получил наконец ответ Рейснер. В штабе полка его ожидали сразу два письма, как оказалось, около месяца блуждавшие вслед за александрийцами. «Милый Гафиз, – писала Рейснер, – Вы меня разоряете. Если по Каменному дойти до самого моста, до барок и большого городового, который там зевает, то слева будет удивительная игрушечная часовня. И даже не часовня, а две каменных ладони, сложенных вместе, со стеклянными, чудесными просветами. И там не один св. Николай, а целых три. Один складной, и два сами по себе. И монах сам не знает, который влиятельнее. Поэтому свечки ставятся всем, уж заодно…»
Прямо в штабе Гумилев принялся сочинять ответ: «Лери моя, приехав в полк, я нашел оба Ваши письма. Какая Вы милая в них. Читая их, я вдруг остро понял то, что Вы мне однажды говорили, – что я слишком мало беру от Вас. Действительно, это непростительное мальчишество с моей стороны разбирать с Вами проклятые вопросы. Я даже не хочу обращать Вас. Вы годитесь на бесконечно лучшее. И в моей голове уже складывается план книги, которую я мысленно напишу для себя одного (подобно моей лучшей трагедии, которую я напишу только для Вас.) Ее заглавье будет огромными красными, как зимнее солнце, буквами «Лера и Любовь». А главы будут такие: «Лера и снег», «Лера и Персидская Лирика», «Лера и мой детский сон об орле». На все, что я знаю и что люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу, потому что она действительно имеет свой особый цвет, еще не воспринимаемый людьми…»
Рождественский отпуск. Убийство Распутина. В номерах «Ира». Явление Ахматовой. Рождество в Слепнево. Последнее боевое дежурство. 1917 год. Переформирование полка. Командировка за фуражом. Разрыв с Ларисой Рейснер. В Окуловке. Февральский переворот.
Вечером 18 декабря, когда германские осветительные ракеты, как обычно, начали тревожить сгущавшуюся темноту бело-зелеными сполохами, гусар в окопах на Двине сменил свежий драгунский полк. Позицию александрийцы сдавали в идеальном порядке – накануне армейская комиссия нашла боевую организацию на их участке безупречной. После возвращения полка на тыловую стоянку у Ней-Беверстгофа многие офицеры получили краткосрочный отпуск на Рождество. Гумилев был в их числе.
В Петрограде он оказался 21 или 22 декабря. По городу в эти дни вовсю циркулировали всевозможные слухи о гибели Григория Распутина. Во время прошлогоднего «шпионского» психоза чудотворный целитель превратился для петроградских сплетников в главного германского агента, действующего губительным гипнозом на всю царствующую фамилию, и особенно – на императрицу. Сложно представить, что Гумилев после встреч с Александрой Федоровной придавал какое-либо особенное значение этим бредовым россказням. Однако маячившая около царской семьи фигура мрачного чернобородого сибирского бродяги (Ахматова однажды видела Распутина в царскосельском поезде и потом всем рассказывала об этой поразившей ее клубящейся бороде) казалась зловещим предзнаменованием. Никто не понимал, чтó этот тобольский мужик делает при дворе. Для политических фрондеров всех мастей тайна, окружавшая Распутина, была излюбленным предметом всевозможных инсинуаций. Предвоенный думский скандалист Александр Гучков[441] даже распространял среди депутатов… гектографированные копии фальшивых любовных писем императрицы и великих княжон к «старцу». О фальшивке тогда немедленно известили Николая II, но царь лишь велел передать Гучкову, что тот – подлец. Что Гучков – подлец (а также, по словам экс-премьера С. Ю. Витте, «любитель сильных ощущений»), все хорошо знали и без Государя, а тайна так и продолжала оставаться тайной[442]. И вот теперь, в тот самый день, когда Гумилев получал увольнительную в Беверстгофе, изуродованное, простреленное, утопленное тело таинственного мужика выломали из ледяной кромки полыньи под Петровым мостом на Малой Невке.