Елизавету мучили не только болезни, но и «желчь и горе», вызванные мыслями об ирландском мятежнике графе Тироне и о графе Эссексе. По словам Харингтона, когда королева вспоминала об Эссексе и его казни, она «проронила слезу и ударила себя по груди». Ближе к концу аудиенции королева немного собралась с силами и велела крестнику вернуться к семи вечера с его остроумными стихами. Поэзия немного развеселила ее, но спустя какое-то время она сказала: «Когда у тебя останется так же мало времени, эти дурачества будут меньше забавлять тебя; я уже не получаю удовольствия от таких дел. Как видишь, плоть моя уже не так крепка; со вчерашнего дня я съела лишь один пирог, который показался мне невкусным».[1296] На следующий день Харингтон снова виделся с королевой; его поразили изменения, произошедшие с ее памятью. Она посылала за какими-то людьми, но, когда они приходили, она в гневе прогоняла их за то, что явились без приглашения. Однако, как Харингтон писал жене, «кто скажет, что ее величество что-то позабыла?».[1297] Никто не смел указать королеве на ее ошибку или открыто выражать озабоченность в связи с состоянием ее здоровья.
При дворе в те дни много говорили о том, как будут жить после Елизаветы, и некоторые придворные, по словам Харингтона, «менее заботились о том, что им вскоре предстоит потерять, чем о том, что они, возможно, получат после этого».[1298] Такое очевидное неуважение к королеве навело Харингтона на размышления о собственных отношениях с крестной и о той доброте, какую она выказывала ему всю его жизнь: «Не могу вычеркнуть из памяти доброту ко мне нашей доброй государыни, даже (осмелюсь заметить) до того, как [я был] рожден; ее привязанность к моей матери, которая служила ей во внутренних покоях, ту роль, какую сыграла она в улучшении состояния моего отца (которое я – увы! – сильно ухудшил), надзор ее за мною в годы моей юности, ее любовь к моей свободной речи и восхищение моими скромными познаниями и стихами, которые я столь развивал по ее приказу, породили такую любовь, такое почтительное воспоминание о ее величественных добродетелях, что я не могу отворачиваться от ее состояния и коситься на нее сухими глазами; такая неблагодарность очернит и отравит источник и бездонный колодец признательности».[1299]
Тем не менее, как признавал Харингтон, он с нетерпением ждал, что трон унаследует король, а не «дама, запертая в покоях от подданных и большинства слуг, которую видят только по большим праздникам».[1300] Он писал о непопулярности елизаветинского правительства и сравнивал растущую слабость и болезненность старой королевы с юностью Якова VI. «Старость – сама по себе болезнь», – писал он.[1301]
В письме к Дадли Карлтону Джон Чемберлен писал: зная, что королеве в декабре стало хуже, он не ожидал «при дворе никаких пышных приготовлений к празднованию Рождества». Однако он был приятно удивлен, обнаружив, что двор «расцвел больше обычного». Он писал, что при дворе «много танцев, медвежьей охоты и представлений», а также азартных игр, которые королева по-прежнему очень любила.[1302] Но к концу года Елизавета снова впала в депрессию, которую Чемберлен назвал «устойчивой и непроходимой меланхолией». Она все больше и больше времени проводила во внутренних покоях, окруженная самыми близкими. Среди них были Кэтрин Говард, графиня Ноттингем, графиня Уорик, Мэри Скадамор и Дороти Стаффорд.[1303]
Глава 59
При дворе все в унынии
21 января Елизавета покинула Уайтхолл и совершила десятимильный переезд во дворец Ричмонд, ее «теплую зимнюю шкатулку». Несмотря на «очень ветреную и сырую погоду», королева отказалась надеть меха и путешествовала «в летних нарядах», к большому недовольству придворных.[1304] Томас, лорд Бёрли, предупреждал брата, Роберта Сесила, что «ее величеству следует смириться с тем, что она стара и должна больше заботиться о себе; нет ничего хорошего в том, что молодой дух пребывает в старом теле».[1305]
Физическое состояние королевы, очевидно, продолжало производить впечатление на гостей при ее дворе, хотя, как сухо заметил французский посол де Бомон, «беспечное отношение королевы к своему возрасту» – иллюзия, «которую поддерживает весь двор с таким искусством, что я не перестаю этому удивляться».[1306] Вскоре после прибытия в Ричмонд королеве, как докладывали, «все больше нездоровилось», однако она продолжала исполнять свои официальные обязанности весь февраль, присутствуя на последних переговорах о сдаче лорда Тирона в Ирландии. 19 февраля она приняла венецианского посла, Джованни Карло Скарамелли.[1307] Когда Скарамелли приехал в Ричмонд, лорд-камергер проводил его в приемный зал, где он увидел Елизавету. Она сидела в кресле на возвышении, окруженная членами Тайного совета и многочисленными придворными. Все они слушали музыкантов. После многочасовых приготовлений во внутренних покоях Елизавета казалась блистательной, она держалась с уверенностью, присущей гораздо более молодой женщине. Венецианский посол писал, что на ней было платье из серебристой и белой тафты, отделанной золотом, ее платье «несколько открыто» спереди, и видна шея, окруженная бриллиантами и рубинами; ожерелье спускалось до самой груди. О ее волосах он написал, что они «светлого оттенка, какого не бывает в природе», а лоб украшали крупные жемчужины «размером с грушу». На голове у нее был «выпуклый чепец и корона; она щеголяла многочисленными алмазами и жемчугами; даже перед корсажа был украшен золотыми поясами, отделанными драгоценными камнями, и отдельными крупными камнями, карбункулами, рубинами, бриллиантами; вокруг запястий, вместо браслетов, она носила двойные ряды жемчуга вдвое крупнее обычного размера».[1308] Зрелище было нарочитое и, для некоторых, нелепое.
Когда королева встала, чтобы приветствовать Скарамелли, он опустился на колени, чтобы поцеловать подол ее платья, но она подняла его «обеими руками» и протянула для поцелуя правую руку. Затем посол произнес заготовленную заранее речь от имени Венецианской республики и поздравил королеву с «превосходным здоровьем», в каком он ее застал.[1309] Елизавета ответила по-итальянски, приветствуя его в Англии, а затем побранила дожа за то, что тот не присылал к ней посла прежде. По ее словам, «настало время, чтобы республика прислала посланника к королеве, которая при всяком случае оказывала ей честь». Скарамелли пишет, что Елизавета «почти всегда улыбалась» и на протяжении всей аудиенции стояла на ногах.[1310]