Ты не можешь себе представить, как растерянны городовые. Со многими арестованными я разговаривал после того, как их выпускали. Чуть ли не все в один голос заявляют – власти растерянны, явно подделываются к нам, ругают свое начальство, свою службу, а некоторые потихонечку правительство и даже царя. Может быть, мы еще увидим, Федор, как полицейские крысы бегут с тонущего корабля. Ведь растерянность и податливость наблюдаются не только в рядовых звеньях, но и в среднем полицейском чиновничестве. Опять же возвращаюсь к рассказу Марата о том же недавнем аресте его близких сподвижников. Представляешь, арестовали, продержали несколько дней в участке, а потом выпустили, даже не допросив. Принесли извинения, отдали все кошельки, все бумажки, при них находившиеся, фальшивые паспорта, явно в спешке небрежно сфабрикованные в Женеве, как признавался один из них. И ничего. Выпустили. И при этом намекали, что в такое тревожное время всякое может быть, но, дескать, скоро все изменится. Так что видишь, Федор, плохи их дела.
Может, впервые Шаляпин видел Горького в таком возбужденном состоянии. Густой низкий голос гудел, как набат, зовущий всех сограждан встать на защиту Отечества, глаза его горели светлым огнем, а руки то и дело рубили воздух, как будто перед ним были сотни полицейских голов, ненавистных и черносотенных, которых просто необходимо срубить для того, чтобы пышным цветом расцвела будущая рабочая и просто обывательская жизнь.
– Ты пойми, теперь как раз настало время, когда мы должны начать самостоятельные военные действия, мы должны руководить толпой. Нам дана задача – вооружаться, вооружаться, вооружаться, кто чем может, ружье, револьвер, бомба, нож, кастет, палка, тряпка с керосином для поджога, веревка или веревочная лестница, лопата для стройки баррикад, шашка, колючая проволока, гвозди против кавалерии… Не ждать указаний со стороны, а действовать самим. Такой отряд, как у меня, может сделать многое, сплоченный отряд – громадная сила. Решительность, натиск – три четверти успеха. Перед 17 октября в тюрьмах много было наших. Мы узнали план Таганской тюрьмы, готовили побег, Маруся тут особо отличилась, все уже было подготовлено ею и ее помощницами, а тут вышел этот манифестик, арестованных выпустили, а Баумана черносотенцы убили…
– Я слышал, похороны были торжественные? – спросил Шаляпин.
– Да, Федор, это было нечто изумительное, подавляющее, великолепное. Ничего подобного в России не было. Люди, видевшие похороны Достоевского, Александра Третьего, Чайковского, с изумлением говорят, что все это просто нельзя сравнивать ни по красоте и величию, ни по порядку, который охранялся боевыми дружинами.
– Алексей, никак не спрошу тебя, все забываю, ты так интересно рассказываешь, ты сегодня просто в ударе, как обстоят дела с постановкой твоей новой пьесы?
– В Драматическом театре Комиссаржевской премьера прошла с большим успехом, лучше всех актов прошел второй акт, как говорят мне доброжелатели, а там кто знает, не видел. У нас же, во МХТе, скорее всего пьеса провалится, бывал я на генеральной первых трех актов… Поставлено отвратительно, играют пакостно, пьеса вся искажена и, вероятно, со скандалом провалится, а не просто так… Прекрасно играют Книппер и Муратова, недурно Литовцева и некая Андреева. Как, Маруся, я правильно отвечаю на вопрос Федора? Или вы еще надеетесь на лучший прием публики?
– Может, ты и прав, Алеша, действительно «недурно» я играю, не более того… Федор Иванович поймет мое состояние гораздо лучше, чем ты, – сказала Мария Федоровна с упреком, обращаясь к Горькому. – Не надо было мне возвращаться в театр, ничего хорошего не получилось из этого. Я как предчувствовала, что стоит хотя бы несколько дней расслабиться, дать себе отдых, забыть о театре, как это временное состояние тут же скажется на игре, на спектаклях, а я же целый театральный сезон пропустила, ну, играла в провинциальных театрах, а потом заболела, уехала с Алешей в Ялту, в Куоккалу, увлеклась подпольными партийными делами… И вот печальный результат – «недурно» играет некая Андреева.
– Да что ты, Маруся, я не хотел тебя обидеть, ты ж мне близкий человек, не могу ж я тебя хвалить. Ты прекрасная актриса, никто с тобой не может сравниться, сколько раз я уж тебе говорил об этом своем восхищении. Вот видишь, Федор, ты присутствуешь при семейной сцене.
– Нет, Алеша, дело не в семейных сценах, ты прав, я никак не могу войти в ансамбль мхатовцев, что-то утратила. Станиславский, уговаривая меня вернуться в театр, невольно ударил меня по самому больному месту, бросил по моему адресу упрек, что я не должна преувеличивать свой талант, и он будет сбивать меня с этой неверной позиции. А я пришла в театр, полная сомнений; и когда начались репетиции, я поняла, что я никуда не гожусь как актриса, что я ничего не могу, не умею, что я неуклюжа, что все, что я делаю на сцене, банально, неинтересно, никому не нужно… А роль в пьесе досталась мне очень сложная. Лиза такая чуткая, изломанная жизнью, убитая людьми. Пробую играть ее, а не получается, и все, что я делаю, мне самой кажется нехорошо, непросто, театрально. К тому же до меня, Алеша, дошли твои слова о моей Лизе: «Будь она проклята, эта Лиза!» И Немирович тоже заметил, что я «какая-то занервленная». Заметить-то заметили, что у меня Лиза не получается, выходит все не так, а не помогли уйти от банальностей.
– Ты, Маруся, не волнуйся, не переживай. Разве ж ты виновата в том, что пьесу проваливают в театре? Разве я не вижу, что в театре возник конфликт между Станиславским и Немировичем, едва ли разрешимый в обозримом будущем: один разрабатывает мизансцены в Севастополе, а Немирович ставит здесь, в Москве. Почти все мизансцены, разработанные Станиславским, мне не понравились, но я об этом должен говорить Немировичу, с которым у меня уже были стычки по прежним пьесам. Понимаешь, Маруся, и мое положение. Да и, надо признать, положение Немировича было неважным, его положение и обидное и глупое. Вот все и разваливалось, и ты чувствовала себя не в своей тарелке, как человек чуткий, обостренно чувствующий все неправильности жизни. Так что ты не сердись, все идет так, как мы задумали… Представляешь, Федор, возились они с пьесой просто до одичания, Маруся уходила в 12, являлась в 5, уходила в 7 и снова приходила, желто-зеленая и злющая, в 12 ночи. И так – изо дня в день. Но как можно ставить такой спектакль в наше тревожное время? Актуально, злободневно? Да! Но как воспримут зрители народную сцену, когда черносотенцы гонятся за Протасовым, бьют его доской по голове… Не знаю, не знаю… Зрители так возбуждены нашей повседневной действительностью, убийством Баумана, Грожана… Не знаю, не знаю. А если во время спектакля прекратится свет, как это было несколько дней назад на генеральной репетиции? Шесть дней после этого не было спектаклей, труппа присоединилась к забастовке, все это хорошо, участвовали в митингах – тоже хорошо, но на делах театра все это существенным образом отразилось, сборы незначительные, пустота в зрительном зале. Скоро премьера, а у меня нет уверенности, что все пройдет благополучно, уж очень возбуждены актеры. Справятся ли?