Честно говоря, Сазонов сгустил краски о замыслах врага. Но, как уже давно повелось в его особистской службе, он должен был облекать свою информацию во флер таинственности и секретности, ссылаясь на документальные данные зафронтовых источников и разведдонесений партизанского центра. Хотя ни теми, ни другими он давно не располагал. К этому вранью его приучили с первых дней службы, и он шел по проторенной колее, убеждая себя, что этим он никому вреда не приносит, а пользу извлекает большую, особенно в части повышения бдительности офицерского состава дивизии, что будет отмечено в донесении начальника политотдела подполковника Маркина, сидящего здесь же, рядом с комдивом. Но все ожидали малого кровопускания, когда Сазонов перейдет к перечислению примеров разгильдяйства, отсутствия требовательности и рачительности в частях служб дивизии. Многие из сидящих заерзали на скамейках, думая о мелких грешках, недоработках с личным составом. Артснабженец капитан Федоров, изобразив испуганное лицо и поводя головой из стороны в сторону, прошептал: «...помянем царя Давида и всю кротость его!..» Обычно на таких совещаниях только начальнику Особого отдела, как повелось с давних пор, разрешалось выплеснуть факты и «фактики», собранные осведомлением. Но существовал железный партийный принцип – «если есть хоть пять процентов правды, об этом надо говорить громко», и не беда, что девяносто пять – это вымысел информатора, никого не интересовало, что этим враньем унижались честь и достоинство, и у тех, легко ранимых, получивших незаслуженную обиду прилюдно, она долго не проходила, терзала их. Все знали, что жаловаться на особистов нигде не принято и даже в мыслях ни у кого из офицеров этого не возникало. Никто из них не потребует объективного расследования и никто не взыщет за облыжность, прямой оговор и не потребует удовлетворения чести. Все это осталось в прошлом, презираемом, старом мире! И в новой, народной армии сразу отказались от понятия чести и, уж конечно, от сатисфакции, считая это предрассудками ненавистной пролетариату голубой крови.
Может быть, это и действительно предрассудки, которые уже были почти забыты. О них, поруганных, никто здесь уже не помнил, кроме как начальник штаба дивизии полковник Лепин; бывший выпускник Московского юнкерского Михельсоновского училища, что у Покровских ворот, чудом уцелевший в германской, гражданской и в той смертельной круговерти, пронесшейся по стране с начала тридцатых, – он помнил, что честь офицера в свое время была как невеста в белом: недотрога, без единого пятнышка; такой она была для многих его однополчан – кадровых офицеров русской императорской армии. Она была путеводной звездой в армейской среде для многих: умных и глупых, богатых и бедных, – и ее поругание, оскорбление значило тогда для них больше, чем смерть. Все армейские ритуалы, от построения части до торжественных парадов, были хорошо продуманной системой воинского воспитания – они освящали, утверждали, укрепляли воинскую часть, гордость за свою службу, свой полк, свою роту, и все это, вместе взятое, было его личной честью. Он помнил актовый зал училища: колонны, пилястры, в простенках – батальные картины и рядом с двуглавым орлом золотыми буквами для будущих офицеров от Великого князя Константина Константиновича, начальника учебных заведений Российской армии: «Помните, ваше богатство – честь и достоинство».
Как питомец кадетского корпуса, он с десяти лет знал, что такое воинская служба. Выпускник тринадцатого, последнего мирного года, он был влюблен в свою службу, никогда не тяготился ею и с грустью вспоминал свою юнкерскую юность. Ему всегда везло на начальников. Он помнил их всех, начиная с первого – командира батальона. Никто из них ни разу не унизил его бранью, но и он закрепил в себе стержень уважительности к подчиненным. Да, был требователен и как штабной офицер придирчив к мелочам, но никогда не опускался до крика и мата. Спокойный, выдержанный, но в то же время взыскательный тон, без унижающей площадной брани, действовал на многих гораздо сильнее и глубже, оставляя у них невидимый след какой-то положительной душевности, напоминавшей им о чем-то высоком, чистом, недосягаемом, возможно, полученном в семье, школе, в быту с людьми, сохранившими в себе искру добра и уважения. Этот заряд и нес в себе Лепин. От него, всегда подтянутого, с хорошей выправкой, исходила какая-то сила надежности, порядочности, справедливости и доверия! Он незаметно смягчил нрав третьего по счету комдива, повысил и укрепил своим постоянным примером его выдержку.
Штабные офицеры полков дивизии откровенно копировали Лепина. Такие, как он, – образованные, честные, они согласились служить большевикам по разным причинам: одни по принуждению, другие добровольно, но все они в массе признали новую власть, и у них – профессионалов, не было разногласий с нею, она нуждалась в них, но над ними всегда витало чувство какой-то непонятной вины перед нею и отчуждение перед другими краскомами – выходцами из народа, вчерашними солдатами, унтер-офицерами. Эти, по вновь привитой классовой сознательности, тихо ненавидели «белую кость» от зависти, за то, что те были образованны и своей выправкой за версту показывали свое бывшее офицерство.
Гражданская война продолжалась в тех воспетых пиитами классовых боях и умело направлялась комиссарами всех рангов на непримиримость, враждебность, не оставляя камня на камне от прошлого бытия. Искоренялось все старорежимное, переписывалась заново история, и ее победители с превосходством своего пролетарского презрения к поверженному строю и его бывшим представителям смотрели на них, как на ненужный хлам, и открыто их презирали. Многие строевые военспецы среднего звена, окруженные почти открытой враждебностью новых краскомов с их проработками на открытых партсобраниях, мелкими интригами, косыми взглядами на их прошлое, постепенно выживались из армии и уходили с досадой и горечью, тяжело расставаясь со своей профессией, ставшей теперь вдруг ненужной для новой власти. Ах, если бы только недоброжелательность к ним – «бывшим». Началось худшее! Где-то там, на недосягаемой партийной вершине пять или шесть человек, не страдая от припадков совести, решили, что при строительстве социализма «в отдельно взятой стране» при капиталистическом окружении диктатура пролетариата должна первой нанести удар по социально опасным элементам, куда была зачислена, в основном, вся грамотная категория лиц старой России, начиная от членов противостоящих партий всех оттенков – от меков[6] до анархистов, от полицейских до служителей тюрем, чиновников суда, прокуратуры царского времени. Не были забыты и господа офицеры. Так в январе 1930 года появился циркуляр ОГПУ, где предписывалось взять под наблюдение, а в отдельных случаях и в активную агентурную разработку всех лиц, представляющих социальную опасность; при малейших признаках контрреволюционной деятельности – немедленно их арестовать и организовать над ними суды через «тройки», успешно включившиеся в первые волны террора. Никто из бывших офицеров не мог предполагать и теперь не поверил бы, что если он в прошлом был офицером, честно и добросовестно нес тяготы и лишения, рисковал жизнью на германской, а потом на гражданской, теперь по ОГПУшной закрытой директиве будет объявлен врагом народа, а местные органы дадут команду: при малейшем оказании сопротивления или попытке к бегству – применять оружие без предупреждения. Сколько среди них было беззаветно храбрых, отважных, презирающих смерть, ходивших впереди солдат в штыковую. Да, да, это были офицеры русской армии, и теперь, когда в прошлом фронтовиков-окопников вталкивали в переполненную камеру, они, бледные и растерянные, пытались овладеть собой, надеясь, что в ближайшее время все выяснится – правда восторжествует, но напрасно! И в свой последний час, когда уже клацал затвор винтовки, многие из них презирали себя за бессилие и доверчивость, проклиная новую власть! Они жили старыми представлениями о власти и законах тех далеких времен, когда можно было требовать открытого обвинения, вносить жалобы в прокурорские инстанции, советоваться с адвокатом, отводить состав обвинения и суда, использовать много других правовых возможностей для защиты личности.