Новая власть, готовясь к Большому террору, отменила все это как буржуазные предрассудки и упростила процедуру лишения свободы и жизни для своих классовых врагов. Личное указание Вождя на обострение классовой борьбы в провинции с ее дремучей непроходимостью, тупостью и малограмотностью представителей власти было принято ликующе! Стали сводить счеты по старым долгам, началась травля на собраниях, сельских сходах, подкапывались под прошлое, писали доносы, интриговали по-крупному, но не брезговали и мелочью. Честным людям тоже стало опасно жить – того и гляди объявят врагом народа за то, что не осудил брата, свата или соседа и не бросил в них камень. Эта дикая вакханалия бурлила не один год. И Лепин помнил рассказ запуганного и истерзанного страхом ареста своего ближайшего родственника, который, идя однажды по городскому кладбищу и увидев памятник, надпись на котором гласила, что имярек, купец 2-й гильдии, умер 25 октября 1917 года, позавидовал его кончине – ушел и не видел, не слышал и не знал, как лилась кровь, в муках и проклятьях появилось новое; с заманчивым равенством, братством и справедливостью к человеку труда... Вот оно пришло! И это освобождение нам не дали, как жалкую подачку, а мы взяли сами! Ура, товарищи! И задушевно, со слезами на глазах пели торжественные гимны революции.
Начштадив тоже был романтиком и был увлечен и революцией, и ее победными идеалами. Он родился под счастливой звездой, он не испытал в полной мере косых взглядов за свое прошлое. Так уж сложились обстоятельства, что владея французским и немецким, он попал в аналитическую группу при Генштабе, где по заданию Совнаркома изучались дипломатические материалы бывшей Антанты, и работал рука об руку с новыми аппаратчиками Наркоминдела. Он искренне восхищался и был заражен революционным энтузиазмом чичеринской команды, где в то время готовились предложения по Генуэзской конференции – первой мирной, где большевистская власть была признана как сторона переговоров и правопреемница долгов и обязательств старой России.
Потом Лепин был много лет за границей, служил в советнических аппаратах по военным вопросам в Турции, Монголии и Китае. Повидал немало, испытал гордость за свою страну – Совдепию – так и только так эмигрантские газеты называли его родину. И еще писали о том, что кучка продажных интеллигентов вкупе с представителями старого офицерского корпуса пошли в услужение к большевикам за чечевичную похлебку! Вот в этом была правда – на большее из нынешних, добровольно перешедших, никто не рассчитывал, а потому они и не роптали на скудость окладов загранкомандирования, скромность быта и другие урезанные материальные блага, но были горды тем, что у них за спиной было умное правительство, с которым считались многие сильные мира сего и те сто пятьдесят миллионов разогретых революцией, закаленных невиданной в истории с ее невзгодами и лишениями гражданской войной...
Он вернулся домой в 1940 году, когда закончилось большое кровопускание в стране, но паралич страха все еще давал знать о себе в боеспособности армейского организма. Боязнь ответственности поразила весь, без исключения, нач. и политсостав непобедимой, прославленной, легендарной, воспетой в стихах и песнях! Лепин не узнал свою среду военных. Безвозвратно ушло то, что так нравилось бывшему штабс-капитану в революционных новациях, и прежде всего, открытость суждений между старшими и младшими командирами. В старой армии этого не было – существовало множество барьеров, не допускающих таких явлений. Столетиями выработанный этикет офицерского поведения жил в крови служивых вечно. Революция, взяв от народа на первых порах лучшие качества, внесла их в свою армию; в том числе и форму, и содержание общения между командирами. Но теперь все это исчезло. И оглядевшись, Лепин понял, что это была уже не та армия, которую он знал во времена Фрунзе. И еще понял, что та, ранняя, революция, совершив свой прославленный путь, умерла, а оставшиеся в живых ее солдаты молча и беспрекословно исполняли команду великой Системы. Нет, он действительно не узнавал свою среду: исчезли смелые, поистине революционные предложения по строительству и укреплению армии. Ушла открытость суждений, обмен мнениями велся с опаской, навсегда канули в Лету откровенные беседы на дружеских встречах или застольях. Так же непривычно для него было настойчивое восхваление мудрости и непогрешимости Вождя и руководимой им партии, бесчисленные его портреты, заполонившие вокзалы, площади и улицы Белокаменной. Вот и на величественном здании бывшего Реввоенсовета, ныне Наркомата обороны (в памяти Лепина это было Александровское юнкерское училище), на Знаменке, а теперь улице Фрунзе, тоже висел грандиозный портрет Генсека и его двенадцати соратников по Политбюро – близилась 23-я годовщина Октябрьской революции. Такой он запомнил предвоенную Москву.
Никогда не забудет Лепин свое первое посещение Управления кадров Наркомата. Когда он вошел в приемную, там сидело около десяти командиров в форме, на петлицах – от одной до четырех «шпал». И только один, державший в руке розового цвета пропуск, – в штатском. Лепин сел рядом с ним на свободный стул, насмешливый взгляд серых глаз «штатского» поразил его. Да ведь это же комполка Кузнецов! И вспомнил лето девятнадцатого: Подмосковье, сбор краскомов от батальона и выше, жаркий день и этого сероглазого крепыша, увлеченно и ярко, без конспекта излагавшего суть подготовки наступления в составе полка. Потом он уехал комдивом на Восточный фронт.
И теперь, повернувшись к нему, Лепин сказал:
«Имею честь беседовать с краскомом Кузнецовым? Вот только имя ваше запамятовал, ведь мы знакомы с вами с девятнадцатого».
«Юрий Михайлович, – представился тот. – Помню, было такое дело, но это было так давно!»
«А почему вы в штатском?» – спросил Лепин.
Кузнецов замялся, а потом с грустной, извиняющейся улыбкой тихо сказал:
«Видите ли, я из отдаленных мест был возвращен на службу...»
Лепин был наслышан о возвращении в армию репрессированных. Он проникся невольным уважением к Юрию Михайловичу, а тот, улыбаясь, стремясь прикрыть щербатый рот, сказал:
«Я был арестован и снят с должности комкора, генеральскую форму износил в лагере, а новую приобрести не успел...»
Но в это время секретарь – бравый такой мальчишечка с двумя «кубиками», вышел на середину приемной и зачитал список приглашенных; первым значился Кузнецов. Он встал, привычным движением военного одернул дешевенький, москошвейский костюм и, сказав Лепину: «Вот этого часа я ждал почти четыре года...», – скрылся за дверью кабинета. Вернулся он уже через несколько минут, улыбающийся во весь рот: