…Утро взошло ясноглазое, теплодыханное. Дед послал Василя в огород надрать подсолнухов. Огород у них большой. Но произрастает там всего два овоща: подсолнух да табачина. Посевную проводят они на свой манер. Дед вместо всегдашней своей палки берёт другую — с острой железкой на конце. Навалится он на палку, проделает дырку в земле, а Василь туда семечко кинет. Посадки свои они отродясь не поливают и на удивление всем бывают с урожаем. Ещё рядом с колодцем — грядина лука. Этому без воды нельзя: а то "зыку в ём не будет". Но и его дед не балует — иногда лишь поплещет из ковшичка: "Приучишь — дак после не наполиваисся".
Василь, вспомнив своё вчерашнее пробуждение здесь, с некоторой опаской вступает в чащобу подсолнухов. Однако сегодня ничего страшного тут нет. Солнечность доходит до самой земли, мрак уже весь улетучился. Молодые, в жёлтых венчиках, и уже созревшие, облысевшие подсолнухи, встав на цыпочки, тянутся к солнышку, сами переняв от него теплоту и ласковость. Василь увидел вмятину в пыли, где спал вчера, а над ней — большеголовый подсолнух, что напугал его. Стебель не сдержал его тяжести и сломился, и шляпка висит, отворотясь к земле. Василь даже пожалел беднягу и попытался повернуть его к солнцу. Но огромная тяжёлая подсолнухова голова никла, и пришлось её сломить.
Выбирая подсолнухи покрупнее, с семечками почернее, Василь вдруг увидел на одном вместо жёлтого лепестка огненно-красный, в хитром узоре из тонких линий. Он взялся за этот диковинный лепесток, но тот вдруг ожил, забился, оборотясь бабочкой. Всё в Василе замерло от восторга. Крылья сплошь покрыты шёлковыми волосками, и на кончике каждого светится искорка. Нет, такой красоты Василю ещё не доводилось видеть. Ему захотелось, чтобы снова ожили, затрепетали крылышки, чтобы заиграли на солнце искорки. Он освободил одно крыло и глазам не поверил: в самом его центре расплылось безобразное серое пятно. Изумлённо перехватил бабочку в другую руку — и на втором крыле вылиняли, померкли краски.
— Ты чо, дуреха? Чо выдумала, язви тебя в душу!
По-прежнему яркими оставались только самые краешки крыла. Василь легонько провёл по ним — и с них снялась красота. Чудо меркло, угасало на глазах. Василь разжал пальцы. На ладони лежала безобразная толстая гусеница, к которой по ошибке были приклеены два грязно-серых крыла. Бабочка трепыхнулась, однако лететь не смогла, и Василь положил её на подсолнух. Ему сделалось досадно, вроде даже вина какая-то в нём обозначилась и, чтобы отогнать её прочь, побежал он скорее к деду.
А тот мается со своими сапогами. Добротные, из толстой кожи, на двойной подошве, навощённые дёгтем, с собранными в гармонь голенищами, они выглядят очень богато. Да вот, холера их раздери, скрученные ревматизмом дедовы ноги никак не втискиваются в задубелое сапогово нутро. Уж дед кроет с верхней полки и сапожника Степана ("Царствие ему небесное — не мог, што ли, поширше их пустить"), и проклятущие свои бухалы, которые "ровно жирные поросята, тока на холодец годятся". Наконец он отчаивается, напяливает свои всегдашние подшитые валенки с разрезанными голенищами. Сапоги, однако, ставит на крыльцо, на видное место, чтобы Ольга не подумала, будто у деда и сапог нету. Василь натягивает постиранные дедом штаны, которые от чистоты этой непривычно топорщатся, надевает праздничную рубаху, обувает сапоги. И они с дедом отправляются встречать городской автобус.
Ольга приехала не одна. Следом за ней выпрыгнула из автобуса махонькая, похожая на птенчика девчушка в жёлтом платье, с громадным бантом на голове. Приехавшая сначала ткнулась деду в грудь, захлюпала. Потом ринулась к Василю, хотела поднять его на руки. Но тот не дался и только терпел с покорностью материны поцелуи. Наконец она отпустила его, взяла за руку девчонку, одёрнула на ней платье, которое — дёргай не дёргай — трусов не прикрывает, и подвела к Василю:
— Вот, Васятка, сестричка твоя — Викуля.
А та, радостная, что обратили на неё внимание, захлопала глазёнками, заулыбалась, протянула к Василю ручонки. Но он смешался, не зная, как тут надобно поступить, и отвернулся. Огляделся по сторонам: не слышал ли кто данное ему нелепое имечко? "Васятка"! Ему уже виделось, как мальчишки дразнят его: "Васятка-поросятка"! — или ещё как-нибудь в том же духе. К тому же было стыдно за голопопую свою новоявленную сестрицу. "Срамота одна — не могла уж дитю платье подлиньше сподобить! Небось у самой юбка до пят"! — думал Василь про мать. А она, не замечая его сердитости, норовила ухватить сына за руку и вести как маленького. Девчонка же прилепилась к деду и не отцеплялась от него. Про сестру свою городскую Василь и раньше знал, а вот свидеться пришлось впервые. Ничего — девчонка как девчонка. Только имя дикое да пухлая больно. Ну, и приодеть бы её по-человечески.
Сидящие на лавках у калиток узнавали Ольгу, кланялись ей:
— С приездом, Ольга Максимовна!
— Счастливого гостевания!
Она не упускала с лица улыбку, широко всем улыбалась:
— Здравствуйте! Добрый день!
Вначале пыталась потихоньку выяснять у деда личности встреченных, но скоро отступилась.
Дома дед перво-наперво напустился на Ольгу:
— Тебя чо, мужик твой кажен день колом по башке лупцует, што ли?
— С чего ты взял? И пальцем никогда не трогает.
— А хто ж это тебе память в городу твоём повышибал? Пошто на людей-то смотришь да никого не узнаёшь?
— Да это же вполне естественно. В наш век такой поток информации, что память человеческая вынуждена отбрасывать неглавное, ненужное. Будто мне только и забот, что всех деревенских старух помнить!
Дед насупился, задвигал бородёнкой, заворчал под нос. Но сердиться сегодня долго некогда. Первое дело — накрыть стол. Картоху он сварил ещё утром. Она, правда, малость поостыла, ну да ничего, пойдёт. Луку и масла дед добавил щедрее обычного и теперь кромсал ломти прошлогоднего солёного сала. Ольга доставала из чемодана круги колбасы и множество разных банок. Когда же на столе засверкала бутылка, дед и вовсе подобрел.
За столом говорили о мелочном, неглавном: о погоде, о том, как ехали, об огороде. Понимали: главное впереди, его надо обговорить не спеша, не суетясь.
Василь глядел на стол, как на сказочную скатерть-самобранку. Рыба из железных банок ему не понравилась, колбаса тоже была обыкновенная. Но две вещи притягивали его, как магнит: сгущённое молоко и конфеты. Белую тягучую сладость он не смел черпать, а только обмакивал ложку в банку, а потом по малости её облизывал. Его беспокоило, что конфеты прикончит без него сестрица, которая обедать вообще отказалась, выпросив только чаю. Она подгребла конфеты к себе, запустила в разноцветную гору обе пятерни и принялась рыться там. Достала одну — развернула, откусила и отложила. Взяла другую — попробовала и выплюнула. После третьей приостановила поиски и вроде вполне довольная вылезла из-за стола.