Выскочила кукушка из терема и долго хрипела: «К-х-хе! К-х-хе!» Чудно́е дело вышло с этой кукушкой: переехали на Кирочную – и перестала куковать, захрипела. Таракан, что ли, застрял в часовом устройстве? Тараканов на Кирочной водилось множество.
За боем часов не услышал скрип двери, не заметил, как снова – батенька у косяка, босой, страшный, косматый; в руке – сапог почему-то. «Чего он хочет? – подумал Иван Савич. – Что ему от меня…» – и не успел додумать, как отец размахнулся и с силой запустил сапогом.
Ох, ночь… Благодетельница!
Листок бумажный на мелкие клочки разорван. Нету больше того, невысказанного, что мучило и что вдруг в стихе прозвучало криком о помощи. Э, да бог с ними, со стихами! Незаконченные, дурно сочиненные недоучившимся семинаристом, – кому они нужны? Да никому, разумеется.
Вот – клочки на грязном полу. Сапог батеньки.
Больно. Обидно. А впрочем… В беспамятстве, верно, кинул. Сейчас, поди, проснется, станет искать – где сапог. Позабыл, конечно, про вчерашнее.
Между тем со двора донеслись привычные утренние звуки – ведро брякнуло, колодезный журавль заскрипел, лошадь заржала, скрежет полозьев, воронье…
Да, спьяну, конечно. В беспамятстве.
– Сапог подай! – хрипло крикнул Савва из своей каморки. – Кому сказано? Оглох нешто…
Стало быть – нет, не в беспамятстве, не забыл.
Сидел старик на мятой, неубранной кровати; сморщившись, щупал грудь, кряхтел, отводил глаза в сторону. Иван Савич молча подал сапог.
– Ты вот что… – глянул исподлобья Савва. – Ты это… не моги на меня так смотреть, как давеча… А то я, брат, тово, ожесточаюсь.
– Да ну, полноте, – улыбнулся Никитин. – Что об том поминать. Свои, не чужие.
– Оно верно, а все-таки…
– Чай пить будете?
– Чай пить – не дрова рубить, – сказал Савва. – Однако перво – лоб окстить надобно…
Он грузно опустился перед божницей, забурчал: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое…»
А Иван Савич пошел ставить самовар.
Больше трех лет прожили Никитины на Кирочной вроде постояльцев в собственном жалком тесном домишке, окруженные чужим хозяйством – чужими сараями, чужими телегами и лошадьми, чужой шумной, галдёжной жизнью приезжающих и уезжающих мужиков. Горбун-арендатор, невзлюбивший старика Никитина за «гордый нрав и грубиянство», а Ивана Савича за «ученость», все делал, чтобы насолить, покрепче напакостить Никитиным. Возы, скотину старался поставить поближе к их крыльцу, да так, что иной раз впору хоть под брюхом у лошадей лезть – только б выбраться со двора. Водопойную колоду, злыдень, к самому дому определил, – вонища, болото, лужи по колено; зеленая вода хлюпает под узеньким дощатым настилом, а сказать, поперечить – не моги: временный, а хозяин все ж таки, денежки за аренду сполна за весь срок уплачены.
И лишь осенью тысяча восемьсот сорок седьмого года Никитины сделались полновластными хозяевами: кончился срок аренды, и, как ни уговаривал горбун, как ни прельщал Савву посулами выложить на стол наличностью вперед за год, до будущего Михайлова дня, – старик накрепко уперся: нет и нет.
И начали Никитины дворничать.
Савва сперва горячо было взялся за дело. Затеял на дворе убирать, чистить, наводить порядки. Ворота починил, покрасил, битым кирпичом загатил непроходимые болота; в ночлежной избе велел переложить печь, вместо земляного – деревянный пол настлал. Что ни говори, он деятельный был человек, его руки и ум скучали в праздности. Хлопоты по устройству двора напомнили ему иное время, когда и он тысячами ворочал. Он, видимо, почувствовал, что не все еще растерял, что сможет еще вернуться к порядочной жизни. И преобразился, покинул компанию кабацких бражников, углубился в новое для него дело, пытался постичь его тонкости. День-деньской покоя не знал, часами пропадал на Сенной, торговался в хлебных лабазах, придирчиво проверял свои амбары, воевал с приказчиком и мужиками-постояльцами, норовя поприжать их, выбить лишнюю копейку. И лишь к вечеру, притомившись от ходьбы, от крика и брани, присаживался, как бывало, к столу и, вздев на нос очки, читал жития святых.
Иван Савич диву давался, глядя на отца, и радовался его преображению. Понимая, что старику нелегко в одиночку управляться с дворовым хозяйством, порывался подсобить, ежели не на дворе, не в амбаре, то хотя бы по письменной, что ли, части: как-никак, приход с расходом вести, считать надобно. Но всякий раз Савва отмахивался от помощи сына, говорил:
– В анбаре тебе, сударик, все одно не место, с мужиками ухо востро держать надоть, вмах профершпилимся… Они, эти серые-то, – министры, о-о-о! С ними, с анафемами, умеючи надобно, а ты, брат, прост дюже, в голове – ветерок… А что до счету, так я и без твоей приходо-расходной книги не собьюсь!
И продолжал браниться с постояльцами, обвешивать и обмеривать; счетоводство же его все умещалось на амбарной двери: угольком чертил и перечеркивал палочки, какие-то ему одному известные цифры выводил в столбики – и в этом и заключалась вся его деловая письменность.
У Ивана Савича в ту пору даже светлая надежда зародилась: раз не нуждается в нем батенька, так не отпустит ли наконец в Москву, учиться. Это ничего, что семинарский курс не закончил, можно подготовиться и сдать экзамен. И он достал старые учебники, принялся упорно штудировать всегда трудно дававшиеся ему математику и физику.
Москва ему сниться стала: увенчанные золотом, островерхие башни Кремля, гулкий, торжественный перезвон сорока сороков, река с алыми отблесками утренней зари и весело плещущие на ветру белые паруса диковинных пестро раскрашенных лодий… Университет, новая, осмысленная жизнь казались – вот они, рукой подать.
Но ведь недаром же говорит пословица: ты на гору, а черт за ногу. В один день рухнуло все – мечты об ученье, надежды на ясное будущее. Кончились сны, наступила омерзительная действительность.
Запил-таки Савва.
Конечно, это лишь со стороны так казалось, что беда пришла вдруг. Нет, не первый уже день кружила она возле никитинского подворья. Не раз и не два стоял Савва в мрачной задумчивости у амбарной двери, приглядывался к своим хитрым записям, считал, пересчитывал, подбивал концы более чем двухмесячного хозяйствованья. Концы с концами сводились еле-еле: доход оказывался ничтожен, прокормиться только да худо-бедно – на одежонку, на обувку. Не об таком прибытке думалось-то поначалу… Овчинка не стоила выделки. Дело пшик выходило.
Тут, как на грех, два куля овса пропали. Савва медведем полез на работника: куда задевал, такой-сякой? Тот в ответ сдерзил:
– Эва, хватился! Да не сам ли в кабак-от снес?
Старик вспылил, и вышла драка. Сей же час работнику был дан расчет; кинув наземь амбарные ключи, он ушел со двора, а следом за ним ушел и Савва. Вечером он сидел в трактире со своими старыми собутыльниками, угощал их на последний трояк, пьяно орал песни и хвастал своим ученым сыном.